Франсуаза Дольто. Путь психоаналитика

"Не ставьте ребенка в центр вселенной"  

Франсуаза Дольто. "Мы идем в Мэзон Верт" (глава из книги "На стороне ребенка")
 

  

                                                            

Франсуаза Дольто. ПУТЬ ПСИХОАНАЛИТИКА

(по материалам фильма Элизабет Коронел и Арно де Мезама "Франсуаза Дольто")  

                                                                                                                                                                                     

        Почему ты хочешь слушать других?

Роль событий и впечатлений детства в выборе профессии. Психоанализ в жизни Ф. Дольто возник прежде, чем она узнала своё Я. Ещё в полтора года она могла умереть от пневмонии, от любви и тоски, когда ее вдруг без всяких объяснений разлучили с няней, которую очень любила. Так ее тело реагировало на физическом уровне на произошедшие внутри ее психические изменения. Девочка выжила только благодаря титаническим усилиям матери, которая двое суток держала её у своей груди. Когда Франсуазе было 12 лет, горе пришло в их семью. Её старшая сестра Жаклин, красивая восемнадцатилетняя девушка медленно угасала от рака. В день своего первого причастия Франсуаза услышала от матери:  «Молись за свою сестру. Господь услышит молитву невинного ребёнка и явит чудо. Твоя сестра поправится». Но Жаклин умерла, и мать бросает Франсуазе обвинение: «Это потому, что ты плохо молилась!». Ф. Дольто вспоминала:  «В глазах матери я была той, которой следовало умереть вместо Жаклин». Чувство вины, глубоко запавшее в душу, мешало Франсуазе жить полноценной жизнью. События и впечатления детства сыграли в судьбе Ф. Дольто значительную роль.

 Наблюдательная от природы Франсуаза старалась вникнуть во взаимоотношения детей и взрослых. Ее очень огорчало, что многие взрослые не слышат и не желают слышать детей. Ее спрашивали: «Почему ты хочешь слушать других?» Она отвечала: «Потому, что я чувствовала, что это то добро, которое я могла творить». Желание творить добро и детские наблюдения предопределили её решение стать врачом-воспитателем. «Врач-воспитатель? Что это за профессия?» - спрашивали её. Она отвечала, а ей было тогда 14 лет: «Я не знаю, что это такое, но это очень важно. Дети могут болеть не только от бактерий, но и от других вещей, находящихся внутри нас.  Я верила в науку, не в науку докторов, а в науку человека. В науку межличностных отношений. Нужно соединить науку и язык. Речь идёт о понимании». «И здоровье, и болезнь - это результат межличностных отношений, складывающихся между людьми и взрослыми», - писала Ф. Дольто позднее.

В своей последней книге  «Автопортрет психоаналитика»  Ф. Дольто вспоминает случай, произошедший с ее младшим братом Филиппом. Как-то произошел жуткий скандал между гувернанткой и кухаркой, которая с бранью и руганью ворвалась в детскую комнату, где сидел Филипп и ел свою кашу. Чуть спустя малыша стошнило. Мать, обеспокоенная состоянием здоровья сына, вызвала врача. Врач прописал ребёнку постельный режим и голодную диету, от которой Филипп очень страдал, так как был абсолютно здоров. Франсуаза была удивлена тем, что доктор не поговорил с мальчиком, не успокоил его и не спросил, что случилось в тот момент, когда он почувствовал недомогание. «А всё очень просто. Дети существуют в унисон с близкими им людьми, в одном эмоциональном пространстве. Чтобы сравняться с эмоциональным уровнем своей гувернантки, в то время как кухарка извергала поток ругательств, Филипп извёрг из себя то, что имел».

Психоанализ,  педиатрия, воспитание.

Франсуаза поступает учиться на медицинский факультет, хотя мать отрицательно относится к ее учебе. Франсуаза теряет сон, аппетит, её мучают ночные кошмары. Чтобы справится со своими внутренними проблемами, а также с чувством вины за смерть своей сестры, она, по совету отца, решает обратиться к помощи психоаналитика. В 30-е годы во Франции психоанализ считают не более, чем авантюрой. Тем не менее, Ф. Дольто проходит курс психоанализа с Рене Лафоргом, основателем французской психоаналитической школы. Первые три сеанса она не могла говорить и молча плакала. «Это странно, но мне стало легче», - напишет она впоследствии в своей книге «Автопортрет психоаналитика». По ее настоянию курс психоанализа продолжался три года, что по тем временам было необычайно долго. Ф. Дольто говорила Лафоргу: «Я сочту свой психоанализ законченным, когда смогу слушать пациента, не погружаясь в собственные мысли. Я считала, что должна пройти через длительный психоанализ, чтобы оказаться вровень с детьми и их родителями».

Ф. Дольто - первая женщина, прошедшая психоанализ, прежде чем стать женой и матерью. Почувствовав облегчение после психоаналитических сеансов, Ф. Дольто продолжает учебу, включающую практику в медицинских учреждениях, в том числе в детских отделениях, где она сталкивается с пациентами, страдающими психическими расстройствами. Здесь она, к своему ужасу, поняла, как нельзя работать. Врачи не вглядывались в детей; вместо того, чтобы установить с ними словесный контакт, сказать им: «Посмотри на свою мать, которая доведена твоим поведением до сумасшествия, неужели она тебе безразлична?», они быстро ставили диагноз: «неисправимый дебил, поместить в исправительное учреждение».

В 1935 году Ф. Дольто работает стажёром в психиатрической клинике для женщин. По окончании практики она решает больше не заниматься взрослыми пациентами: «Мы мало что можем сделать для взрослых пациентов, с ними следовало начинать работу, когда они были детьми». Закончив учёбу, Ф. Дольто под руководством Рене Лафорга делает первые самостоятельные шаги  в психоанализе. В 1936 году состоялась встреча, сыгравшая очень важную роль в её профессиональном будущем.  «Человек, который в буквальном смысле наставил меня на путь истинный, была Софья Моргенштейн. Ученица Фрейда, она стала первым в Париже психоаналитиком, который специально занимался детьми». Ф. Дольто вспоминает, что в кабинете Софьи Моргенштейн у неё было много работы, однако эта работа была не вполне врачебной: «В мои обязанности входило слушать детей и ничего больше. Для меня как для педиатра, привыкшего ощупывать и осматривать, это было несколько противоестественно». И, тем не менее, это было то, с чего, по мнению Ф. Дольто, следовало начинать в углублении специализации. Постепенно понятия  «врач» и «психоаналитик» становятся для нее неразделимыми. Ф. Дольто убеждается в том, что соматические расстройства проистекают из психических. Ее коллеги,  отнеслись к её революционным утверждениям довольно скептически, называя позицию Дольто странной. Ф. Дольто отказывается от больничной практики, не в силах смириться с абсолютизмом одной точки зрения. Она старается как можно больше работать и находит себе место педиатра.

В 1939 году Франсуаза Маретт (девичья фамилия Ф. Дольто) начинает работать над диссертацией на тему: «Психоанализ и педиатрия». Реакция на ее работу была неоднозначной: были и откровенные насмешки, были и одобрительные отклики. Один из них доктор Ф. Маретт получила от известного ученого, биолога-исследователя Жана Ростана, который изъявил желание лично встретиться с ней. «Я не видел ничего более интересного со времен Фрейда», - сказал он. О чем же Ф. Маретт говорит в своей диссертации? В работе развивается теория символо-порождающих кастраций. У Дольто символо-порождающие кастрации соответствуют определённым этапам развития: оральному, анальному, эдиповому, генитальному. На каждом из них ребенок проходит через испытания, через которые проходят все без исключения и которые с каждым этапом усложняются. Ребенку необходимо отказаться от удовольствия предшествующего этапа, чтобы получить возможность развития следующего. Так, сначала он руководствуется желанием сосать материнскую грудь, но по мере своего развития прекращает ее сосать, чтобы начать говорить. В какой-то момент способность самовыражения становится для него удовольствием более важным, чем сосание (телесный контакт с матерью). Педиатр должен знать, через какие испытания проходит ребенок, переходя от одного этапа развития к другому, чтобы помочь ему преодолеть возникающие проблемы. Публикуя диссертацию, Ф. Дольто написала в предисловии: «В ХХ веке люди сделали открытия в области энергии материи и ее использования. Одновременно люди обратили внимание на бессознательную энергию либидо. Ответственность за эти оба открытия очень велика. Я посвящаю свою работу педиатрам».

В конце 1939 года доктор Франсуаза Маретт работает в качестве  детского терапевта в одном из лечебных учреждений Парижа. Среди её пациентов есть и такие, кому необходим курс психоанализа. «Я не старалась быть психоаналитиком, я даже сопротивлялась этому, полагая, что не смогу находиться долго в сидячем положении, наблюдая и слушая». Начавшаяся война дала Ф. Маретт обширную пищу для размышлений о её влиянии на детскую и взрослую психику. К ней на прием приводили детей, чьи отцы находились в плену или в заключении. У 9-11-летних мальчиков, когда они узнавали, что стало с их отцами, вдруг возникал энурез. По мнению Ф. Маретт, это еще один пример того, как тело реагирует на психические расстройства. В годы войны Ф. Маретт ведет большую исследовательскую работу, особый интерес проявляя к новорожденным, которых испокон веков принято было считать «пищеварительными трубками». «От моих коллег я много слышала о докторе И. Дюма, заведующем яслями при одной из городских больниц. К тому времени я уже прошла свой собственный психоанализ и попросила дать мне возможность на практике понаблюдать за тем, что делает странный доктор и его персонал. Зная мой интерес к слову, мне предложили посмотреть и заверили в том, что то, что я увижу меня "развлечёт". Нужно сказать, что методы доктора И. Дюма и его персонала резко снизили уровень смертности среди новорождённых. Этот успех мог оказаться случайным, но так ли это? Доктор Дюма предписал каждой медсестре говорить с детьми спокойным приятным тоном по часам: 5 минут утром, 5 минут днём и 5 минут вечером, не проводя при этом никаких лечебных процедур. Словарь общения с детьми был нехитрым: папа, мама, имена других родственников, заверения, что все малыши скоро поправятся и пойдут домой : "Ты здесь в больнице, но твоя мама изрядно беспокоится о тебе. Ты ее увидишь в эти выходные. Она придет с твоим папой и твоим братом. Они часто думают о тебе - как ты здесь, совсем один? Но совсем скоро ты поправишься и вернешься домой, жить с ними. Это так, никто не остается жить в больнице. Не беспокойся." При этом детей брали на руки, успокаивали, что изрядно веселило врачей, привыкших ощупывать, осматривать, давать лекарство. Очень слабых детей не вынимали из кроваток, с ними общались стоя рядом так, чтобы малыш видел того, кто с ним разговаривает. За месяц этого необычного эксперимента детская смертность резко упала».

В феврале 1942 года Ф. Маретт вышла замуж за русского врача Бориса Дольто, который стал отцом их троих детей - Жана (Ивана), Грегуара (Гриши) и Катрин. К тому времени Ф. Дольто была уже знакома с Жаком Лаканом, но после войны их взаимоотношения приобретают особенную ценность для обоих. Ф. Дольто привлекает оригинальность лакановской мысли. В его теории она находит подтверждение своим собственным идеям. Связанные глубочайшим взаимоуважением эти две центральные фигуры французского психоанализа поддерживают друг друга и вместе отстаивают свои психоаналитические позиции. Исключительное внимание ко всему, что составляет клиническую картину, позволило им достичь глубочайших пластов бессознательного. Случались и разногласия, но понимание было в целом одинаковое. Когда Ф. Дольто высказывала непонимание того, о чем писал Лакан, тот отвечал ей: «Ты не обязана понимать это, так как то, о чем я говорю, ты делаешь на практике». Иногда Лакан отсылает к Ф. Дольто своих тяжёлых пациентов. Накопив обширный практический опыт, Ф. Дольто начинает работать над "теорией бессознательного образа тела". Вот один случай из её практики. Одной женщине, только что выписавшейся из роддома, пришлось вновь лечь в больницу для лечения послеродового заболевания и оставить новорожденного ребенка на попечение отца. Шла война, была зима. Младенец отказывался сосать из бутылочки, реагируя таким образом на отсутствие матери. Ф. Дольто, исходя из того, что в столь возрасте ощущение ребенком бессознательного образа тела ограничивается запахом тела матери, попросила отца привезти ночную сорочку жены, ещё хранящую её запах. Как только эту вещь положили рядом с ребенком, он тут же приник к бутылочке с молоком - он узнал запах матери, сопровождавший его желание утолить голод.

Франсуаза Дольто первой показала, насколько человек с первых дней своей жизни стремится к самоутверждению через речевое общение с окружающим миром. Если мы беседуем с ребёнком о нём самом, о том, то с ним происходит, о том, что происходит вокруг него, желая донести до него эту информацию, он обязательно нас услышит. Если младенцу, пребывающем в болезненном состоянии, объяснить, что с ним произошло и будет происходить, его состояние не ухудшиться. Однако, если мы ему ничего не объясним, его тяжелое состояние усугубиться. Теория Ф. Дольто о том, что возможности диалога с младенцем, еще не умеющим говорить, стала предтечей концепции внутриутробной жизни.  «Я думаю, что каждый человек с момента его зачатия является источником своего собственного желания жить. Его желание родиться символично само по себе, это самостоятельное желание исходит от крохотного человека, которое необходимо уважать, как желание любого взрослого». Из опыта общения с собственными детьми Ф. Дольто обнаружила, что младенец понимает все, что ему говорят, хотя сам говорить еще не умеет. Исходя из своего открытия, она начала лечить детей при помощи психоанализа. Результаты оказались ошеломляющими. Она первая открыла консультацию при больнице Труссо для проведения курса психоанализа с младенцами и занималась этим видом клинической практики до конца своих дней.

В работе Ф. Дольто  «Одиночество» описан случай с ребенком, который к моменту встречи с ней провел три недели в Доме малютки (французский вариант нашего Дома ребенка для детей сирот). Он отказывался есть, кричал, стонал, ходил под себя, его рвало, взгляд был блуждающим. Двухлетний ребенок походил на девятимесячного. Ф. Дольто удалось установить с ребенком контакт. Слушая ее, мальчик всхлипывал – он тяжело переживал разлуку с матерью, и не отрываясь смотрел в глаза доктору. Ф. Дольто поведала ему его тяжёлое положение и сказала, что ему одному ведомо, как он выжил - оставленный матерью сразу после рождения, без всякой возможности впоследствии найти мать, ребенок был предоставлен социальным службам. Поведение ребенка изменилось после того, как на одном из сеансов Дольто поделилась с ним своим ощущением : "Мне кажется, что ты, зная о том, что твоя мама оставит тебя сразу после рождения, пытаешься воспроизвести ту же реакцию у других - ты хочешь, чтобы тебя из-за твоего поведения все время оставляли одного. Ты хочешь, чтобы весь мир был немножко похож на твою маму. Но ты знаешь, твоя мама оставила тебя, чтобы без нее твоя жизнь сложилась лучше, чем вместе с ней. Она хотела тебе добра, надеясь, что твоя жизнь сложится иначе." Сказав это, Ф. Дольто почувствовала, что что-то в нём затронула. С этого момента энурез и рвота прекратились, взгляд ребенка стал осмысленным, поведение более спокойным, он стал улыбаться и прибавлять в весе.

Последние годы, работая в клинике Труссо, Ф. Дольто принимала детей-инвалидов, которые страдали не столько телесно, сколько духовно и имели коммуникативные проблемы развития. Большинство врачей относило таких детей к очень тяжелым пациентам и совершенно не знало, как им помочь. Чем руководствовалась Ф. Дольто, когда бралась за их лечение? Наверное, глубокой верой в ребенка, которому она хотела помочь. В результате своей работы Ф. Дольто пришла к выводу, что психозы наблюдаются у особо одаренных детей с гипер-ранним развитием, которых никто не сумел понять. «Быть может, психотичные дети, побывавшие у меня на приеме, настолько умнее меня, что я просто не смогла их понять со своим интеллектуальным уровнем?», - призналась она на психоаналитическом семинаре в Монреале в 1986 году. Тогда же она упоминала о том, что наука все чаще пытается заменить ребенку мать, например, когда предлагает искусственное вскармливание.  «Хорошо это или плохо, я не знаю - это жизнь. Но почему-то в Африке у детей нет психозов», - говорила она. Глубокое чувство незащищенности, возникающее от долгого отсутствия матери, приводит к психозам. Работу по предупреждению ранних расстройств необходимо начинать как можно раньше. Как следствие, Ф. Дольто выдвигает идею создания «Зелёного дома», детского центра совершенно нового типа.

 

                                                                                                                                                                                                                                               

 

«НЕ СТАВЬТЕ РЕБЕНКА В ЦЕНТР ВСЕЛЕННОЙ»

Интервью Доминик Симоне с Каролиной Эльячефф и Катрин Дольто-Толич в «Экспресс» №2479. От 7-13.10.99.

 

Десять лет прошло после смерти Франсуазы Дольто, но ее идеи по–прежнему витают в воздухе, а ее интеллектуальное наследство остается предметом критики и споров. В этом можно будет еще раз убедиться на следующей неделе во время чтений, посвященных Дольто, проходящих под эгидой ЮНЕСКО. Во всяком случае, такое впечатление, что современным родителям не дано избежать дольтоизации! 

Каролин Эльячефф: Знают ее или не знают, читали или нет, но все так или иначе уже пропитались идеями Дольто, даже не замечая этого. Возьмите правосудие. Судьи, занимающиеся детьми, сегодня в первую очередь заслушивают детей, и они сами выносят решение, затрагивающее их судьбы.  Это наследие Дольто. Все учреждения, имеющие отношение к младенчеству и детству, изменились: родильные дома, ясли, школы работают с малышами не так как прежде. Идея, согласно которой ребенок с самого раннего возраста является Субъектом, существом, с которым можно общаться и которого следует уважать, уже воспринята.

 Стремясь уважать своих детей, многие родители воспитывают их в духе Дольто, иными словами, позволяя им все. Со всеми вытекающими отсюда  последствиями, которые хорошо известны. 

К. Э.: Идеи Франсуазы Дольто нередко были выхолощены до пустых девизов и поэтому извращены. Когда она говорит, что ребенок способен все понять, это не значит, что он уже все знает и не нуждается в воспитании. Как раз наоборот, именно воспитание сделает его человеком. Под вывеской «дела Дольто» многие во имя так называемого «расцвета» ребенка перешли от дрессуры, господствовавшей в воспитании на протяжении веков, к вседозволенности - обратной стороне одной и той же медали. Франсуаза Дольто отстаивала воспитание, основанное на понимании, доверии и взаимном уважении, на правах и обязанностях родителей и детей и ничего не имела против запретов, единственно позволяющих всем и каждому стать человеком.  

Разве ребенок-господин, вокруг которого вращается вся семья, не является следствием теории Дольто? 

К. Э.: Отнюдь! К сожалению, именно так многие ее и поняли! А ведь Дольто говорит прямо противоположное: ребенок должен находиться на периферии и не занимать в семье центрального места. Это не означает, что его нужно оставлять без внимания. Но центром являются родители. Те, которые ведут жизнь мужчины и женщины. Они не приносят себя в жертву во имя счастья дочери или сына. За такую жертву, придется слишком дорого расплачиваться. 

Сначала родители! Выходит, что ее действительно неправильно поняли! Значит, необходимо вернуться к Дольто? 

Катрин Дольто-Толич: Не следует воспринимать ее советы как кулинарные рецепты. Нужно постараться понять то, что выражает ваш собственный ребенок. Нередко его слова и поступки воспринимают как оппозицию : «Он действует против меня…» Франсуаза Дольто показала, что у каждого «против» имеется свое «за», которое только нужно отыскать. Почему он так действует? Какое влияние это оказывает на меня и мою семью? Вот вопросы, которые необходимо себе задавать. Слова и поступки ребенка всегда имеют какой-то смысл. Но понять его - еще не значит согласиться. Родитель имеет право и обязанность сказать «нет».  

Прилагала ли она выдвинутые ей принципы к собственным детям?  

К. Д.-Т.: Она была очень последовательной женщиной: говорила то, что делала, и делала то, что говорила. Ей всегда хотелось, чтобы мы ощущали свою ответственность, а не вину.  Она часто меня спрашивала: «Почему ты так сделала?»  Но никогда: «Ты не должна так делать!». За всю мою жизнь она вызвала во мне чувство вины разве что минут на пятнадцать, когда мне было 30 лет. Я пообещала зайти к ней, поскольку она принимала иностранных гостей, но потом позвонила и отказалась. Она сказала: «О! Они будут разочарованы…» 

И это все? Она реагировала так даже на великую глупость? 

К. Д.-Т.: Чаще всего, да. Как-то, когда мне было 5 лет, я разбила одну восхитительную статуэтку из лакированного дерева, который нам только что подарили друзья из Латинской Америки. Она сказала мне: «Как ты, наверное, расстроена!» В другой раз, подражая взрослым, я написала мелом «дерьмо»  на стене школы незадолго до того, как за мной пришла моя тетушка Шарлотта  : «Твоя дочь написала «дерьмо» на стене!» сообщила тетушка, едва мы вернулись домой. Моя мать повернулась ко мне: «Катрин, ты уже умеешь писать, замечательно!» Да, она была такой. Она придерживалась своеобразной этической формы, которая позволяла тебе ощущать вину, если ты этого хотел. Но от нее это никогда не исходило. 

Иначе говоря, она ставила себя на место ребенка? 

К. Д.-Т.: Она всегда пыталась понять смысл наших действий. Если ребенка, действительно, надо от чего избавить, так это от убежденности, что его родители здесь всегда за тем, чтобы поддерживать и защищать его, брать на себя ответственность за него, что они довольны его развитием, что их цель избавить его от чувства вины. Разве не в том и состоит воспитание, чтобы позволить ребенку полагаться на самого себя? 

Ваш отец тоже был с этим согласен? 

К. Д.-Т.: Он приехал из своего родного Крыма в сопровождении лошадей, прямо как из рассказа Чехова. Из мира, в котором если кому-то хотелось стакан воды, то за ним посылали ребенка. Отец был довольно авторитарен, подчас даже несправедлив. Мать доказывала нам, что мужчина и женщина могут любить друг друга, даже если у них совершенно разные взгляды на мир, даже если они не разделяют одну теорию концепцию воспитания детей. Суть была в том, что дети оставались «на периферии»:  «У вас есть своя жизнь.  Я люблю своего мужа. Если вы не согласны, можете идти на все четыре стороны!» – сказала она мне однажды. Если бы они вели себя по-другому, они бы обязательно развелись, и мы лишились бы возможности любить этого человека, любить которого было нелегко, но который в сущности был замечательным человеком. Когда отец становился очень жестким, она могла заключить договор с нами: «Да, это слишком. Но ты же знала, что он сможет так отреагировать, ты сама на это пошла. И ты знаешь, что он тебя любит. Да, он такой. Но ты можешь его понять. Он твой отец».  Об этом говорилось и на нас эти слова действовали успокаивающе.  

Необходимо время, чтобы быть такой матерью.

К. Д.-Т.: Думаю, что дело, скорее, в качестве, чем в количестве проведенного с детьми времени. Когда я была маленькой, я очень страдала от того, что достаточно редко виделась с мамой. Однако, она могла создать впечатление, что она полностью в твоем распоряжении. Она давала вам 10 секунд, но это были настоящие 10 секунд. Когда ты возвращался из школы с какой-нибудь неприятностью и забивался в угол квартиры, откуда можно было видеть как она выходит из своего кабинета, провожая очередного пациента, ты набрасывался на нее как на добычу. Она нас выслушивала и ободряла: «Давай рассказывай!». Может, это длилось не больше минуты, но у нас возникало впечатление, что она здесь, с нами, что она нас понимает. А это главное! 

Она была святой, ваша мама! 

К. Д.-Т.: О, нет, что вы! Случалось, что она переживала, но никогда не делала из этого события. Она сумела перевести свою семейную историю в нечто позитивное. Ей пришлось испытать на себе воспитание более, чем «насаждающее чувство вины». Семья подавляла: буржуазное окружение, угнетающее дочерей, и к тому же, ее собственная мать, которая была крайне невротичной, больной женщиной – она пережила много драматических моментов в своей жизни – смерть одной из дочерей, война, траур…   

«Родители ели зеленый виноград, на зубах детей - оскомина», написала она, цитируя Библию. Но ведь дети не обязательно всегда воспроизводят поведение родителей! 

К. Э.: Нет. Фрейд первым ввел понятие повторения и все аналитики сейчас им пользуются. Но повторение поведения родителей или бабушек и дедушек вовсе не обязательно является патологией и уж тем более автоматизмом. В этом нет ни фатальности, ни проклятия. Из кучи кирпичей, унаследованных в детстве – генетически и благоприобретено, – можно построить как храм, так и тюрьму! 

Теорию Дольто, ее  анализ  младенцев  подвергают суровой критике. Говорят,  что у нее был какой-то особый дар понимать младенцев и маленьких детей. 

К. Э.: Словно колдунья? О, нет! Когда мы ассистировали ей на консультациях, мы убедились, что в том, что она делает не было ничего магического. Все держалось на точной логике, на умозаключениях, выведенных из психоаналитической клиники, из которой и возникла ее теория – довольно сложная – которую она назвала «бессознательным образом тела». 

То есть все, что содержит в себе метод, может быть передано. Однако, в отличие от других аналитиков, она не создала своей школы. 

К. Э.: Она не считала, что это нужно делать. И не без основания: история психоанализа во Франции – это история расколов и бесконечной борьбы за власть. Но она уделяла много времени, чтобы объяснить аналитикам то, что она делает. Именно ассистируя на ее консультациях, которые она проводила на улице Кюжас в Париже в последние два года ее жизни, я  научилась работе с младенцами и разбираться с этой стороной ее деятельности. 

Скажем прямо: сегодня еще очень многие не верят в психоанализ младенцев. 

К. Э.: Достаточно продемонстрировать им как реагирует ребенок, когда его принимают как достойного доверия собеседника. Когда говоришь ему: «Если ты хочешь, чтобы твои родители мне поверили, дай знак», и видишь, что ребенок  открывает глаза, поворачивает голову – никаких других убеждений не нужно… Я была неоднократным свидетелем этого опыта, и все равно, каждый раз он приводит меня в волнение. 

Вы говорите во время ваших сеансов с новорожденными. Но вам можно возразить: что они могут из этого понять? Они ведь еще не знают язык! 

К. Э.: Я не задаю себе подобный вопрос. Франсуаза Дольто - тем более не задавалась им. Оставим поиски ответов на него нейробиологам. Мы, психоаналитики, довольствуемся соглашением: новорожденный понимает. И каждый день убеждаемся, что имеем для этого все основания. Когда обращаешься к младенцу, который не знает грамматики, ты это делаешь постольку, поскольку он Субъект. В этом и состоит теория Франсуазы Дольто: человек - рождается он или умирает – он Субъект, субъект своей истории. А значит, с ним можно вступать во взаимодействие.  

Что может подтвердить эффективность психоанализа младенцев?

К. Э.: Например, проблемы сна, зачастую связанные со страхом внезапной смерти младенца. Некоторые родители очень тревожатся и в первый год жизни встают к ребенку по 10 раз за ночь. Но потом, убедившись, что риск миновал, реагируют только тогда, когда ребенок просыпается сам. Я предлагаю им сказать ребенку, что они больше не испытывают чувства страха. Или же, когда сам ребенок продолжает просыпаться по 10 раз за ночь, чтобы успокоить тревогу родителей. Он не знает, что он уже наконец может спать спокойно. Достаточно ему сказать об этом. 

Прежде, чем стать родителем, необходимо пройти через кушетку психоаналитика? 

К. Д.-Т.: Конечно, нет! Не нужно смешивать разные жанры. Более того, наша мама не проводила анализ ни с нами, ни с нашими соседями. Все, кто взаимодействует с ребенком, должен задаваться вопросом о своем месте по отношению к нему. В этом и состоит учение Дольто. Отец, мать, воспитатель, учитель, психоаналитик - все они выполняют разные функции. И каждый из них отмечает себе те границы, в пределах которых он может говорить с ребенком.  

Непросто быть родителем… 

К. Э.: А разве когда-то было по-другому? Но нужно также доверять своему чутью. Например, матери уже давно знают, что могут общаться с детьми с самого раннего их возраста и даже до рождения. Но они никогда не говорили об этом, потому что им все равно никто не верил. Сегодня, весь или почти весь мир принимает, что ребенок раньше других испытывает потребность в коммуникации, а также имеет право быть информированным со всей серьезностью о том, что его непосредственно касается: о своем происхождении и о том, что его ожидает.  

Говорят, что первые моменты жизни - самые главные и что «все разыгрывается до 6 лет»… 

К. Д.-Т.: Все-таки, не нужно слишком доверять терроризму психоаналитиков и дурным интерпретациям. Первые моменты в жизни очень важны, но не бесповоротны. Каждая секунда, к счастью, не является решающей для всей жизни в целом! К счастью! Франсуаза Дольто была убеждена в том, что в человеческой жизни все может быть переиграно. В этом ее наследие: каждый из нас может изобрести свою свободу.

Перевод Сусловой О.

 

 

МЫ ИДЕМ В МЕЗОН ВЕРТ

(глава 4, часть четвертая книги Франсуазы Дольто "На стороне ребенка" (перевод О.В. Давтян), изд-во "Петербург - XXI век", СПб, 1997, стр. 447-499)

 

	«ЛУЧШИЙ В МИРЕ ДЕТСКИЙ САД»1?

Мамы, которые посещают Мезон Верт, перерождаются просто на глазах. У них появляется время заняться собой и подумать, а до этого они были просто загнаны своими захватчиками-детьми. Жизнь становится легче с Мезон Верт, и приходящие к нам мужья удив­ляются: «С тех пор, как жена к вам стала ходить, в доме все изменилось. Она уже не бросается ко мне вечером, когда я воз­вращаюсь с работы и не пересказывает все, что произошло за день...» Ребенок занят, мать занята, они общаются, они больше не связывают друг друга, напряжение исчезло, и даже отец, если он окажется у нас, видит, что его ребенок занимается с другими детьми, жена — с другими женами и детьми, и в нем вдруг просыпается осознание себя как отца ребенка и одновременно — супруга по отношению к своей жене. Работа, которая ведется в Мезон Верт, огромна.

Даже само название нашего «места обитания» является плодом коллективного детского творчества. У этого названия нет автора, никто наш дом так не нарекал. Это название родилось в самих детях, оно — их. Оно для них говорящее. Стоит только матери произнести: «Мезон Верт», как ребенку уже все ясно. Мой муж, вспоминая о своем детстве, проведенном в России, рассказывал, что когда за столом говорилось: «Завтра идем на куропаток», — собака, которая лежала в углу столовой и, кажется, спала, тут же начинала прыгать и вертеться вокруг стола — она услышала слово «куропатки»... Некоторые матери делились со мной таким наблюдением: «Достаточно сказать "Мезон Верт" — и мой, только что капризничавший ребенок тут же замолкает». Мезон Верт — это некая орбита в пространстве. Это потрясающе. Его создание, возможно, столь же важно, как возникновение детских садов лет 75 назад. Мезон Верт работает для того, чтобы можно было предотвратить последствия отнятия ребенка от груди — это то же самое, про профилактика агрессии, а значит — и социальных драм.

    Вспомним, с чего начинались нынешние «детские сады».

Начинались они с «приютов». Название общее и для ясель, и для детских садов. Когда я была девочкой и ездила на каникулы, я видела в деревне такие вывески: «Приют». Работающие женщины отводили туда своих детей и оставляли их на целый день на попечение сестер-монашенок; дети проводили здесь всё свое раннее детство до начальной школы. В этих так называемых «приютах» все дети одеты были одинаково: длинные платья до пят, а под ними — ничего, — так ходят в деревнях; дети тогда могут писать-какать, — безразлично: за ними подберут. В приюте были младшая группа, средняя и старшая... и вот эта старшая и стала 6cole matemelle.

        Для того, чтобы узнать, с чего все начиналось, нужно прочесть «La Matemelle» Леона Фраппье. Те, кто создали ecole matemelle, столкнулись в начале пути с трудностями, весьма схожими с теми, которые возникли сегодня перед организаторами «Мезон Верт».

Законодатели не верили в методы, которые применялись в Ecole matemelle и которые стали отличительной чертой работы с малышами во Франции, получив признание во всем мире.

Тем не менее, Ecole matemelle, выдержав испытания, выпавшие на ее долю, продолжает эволюцию. Но подобная эволюция, на мой взгляд, опасна. Она предает добрые начинания в работе тех, кто стоял у истоков. Волнует меня то, что в детские сады принимают теперь и двухгодовалых, а преподавателей берут с подготовкой для работы с трехлетними. А 2 и 3 года — это то же самое, что 12 лет и 25. Между двухлетним ребенком и трехлетним такая разница... Такая же большая, как между ребенком в препубертатном возрасте и зрелым юношей. В два года центральная нервная система еще в процессе стабилизации; лошадь без хвоста; у ребенка еще отсутствует чувственный и волевой контроль за удовольствием от работы сфин­ктеров. Если держат его «в узде», ограничивая в потребностях, не позволяя «лишнего», ребенок, из боязни не понравиться взрослым, рассматривает свою область таза (свое en-vie') как привой — в полной зависимости от желания (удовольствия) взрослого воспитателя; это совершенно искажает его сексуальную самоидентификацию, частью которой является тазовая область. Позднее девочка станет женщиной, а мальчик — мужчиной, но существует большая опасность подавления взрослой сексуальности с патогенным торможением, поскольку область гениталий была поставлена в зависимость от взрослого. Раннее вы­саживание на горшок чрезвычайно опасно. Недавно во Франции было решено открыть ясли для детей двух—двух с половиной лет; для них специально готовят воспитателей. В этом возрасте каждые три месяца приносят с собой огромные изменения в развитии — интересы детей, манера выражать себя (в широком смысле этого слова) постоянно изменяются. В детский сад, таким образом, будут отправляться только те дети, которые достигли свободы в самооб­служивании. До достижения 30-ти месяцев ни один ребенок не готов к «естественной» чистоплотности, по крайней мере без случайностей в штанишки, а также — к жизни по расписанию. Если есть желание расширить, увеличить прием малышей в детский сад, то нужно при­думать не детский сад, а нечто иное: он хорош только для трехлетних детей, то есть для детей, реально достигших этого возраста. Те же, которые пребывают в яслях после двух лет — остаются инфан­тильными, потому что окружение их — только малыши и женщины, и даже, если есть в яслях воспитательницы — они редко умеют говорить детям правду, которая тех интересует. В основном они добиваются того, чтобы научить их умению обращаться с чем-либо, песням учат, но все это деятельность — управляемая... Управляемая! Увы! Уже. Эти ясельные воспитательницы тут постольку-поскольку, и воспитательницы старшей группы посматривают на них свысока, обычно их засылают «уполномоченными» по материальной части: детские рожки, еда, пеленки. Это целая проблема. Было бы совер­шенно иначе, если бы вместо воспитательниц-женщин рядом с ними постоянно работали мужчины. И пусть их будут называть как угодно — если не психиатры, не воспитатели, не организаторы досуга, то просто «дяди», если воспитательницы старших групп — «тети»!

Я слышала и такие аргументы за то, чтобы принимать в детские сады детей с двух лет: когда старший в детском саду, — почему бы младшему брату или сестре не ходить с ним туда же? Это явление противоположно тому, что происходит в яслях. Когда малыш в яслях, то старших тоже могут оставить там. Но когда старшие начинают ходить в детский сад, почему бы не отправить туда же и малыша, который играет со старшим? Зачем разделять детей? Мама и папа будут проводить с ними гораздо больше времени, если дети будут в одном, а не в разных местах. Дома они будут вместе расти и самим своим присутствием помогать друг другу раз­виваться. Этот довод кажется справедливым, но выражает он точку зрения воспитателя и фокусирует в себе его же проблемы.

В действительности же необходимо, чтобы, начиная с рождения, была обеспечена непрерывность в процессе обучения ребенка: от приучения его к навыкам опрятности до приобретения им навыков письма, чтения, счета, то есть до восьмилетнего возраста; желательно было бы, чтобы помещения, предназначенные для детей двух лет (и так далее — до шести), соединялись между собой, и дети могли бы ходить друг к другу «в гости» в поисках такого уголка, который подходил бы им и соответствовал их интересам. Но сначала ребенку следует предоставить самостоятельность, которая постепенно уступает место наставничеству; это — начиная с трех лет, но не ранее. Дети сходились бы по интересам в соответствии с уровнем их развития и независимо от того, в каком помещении ребенок находится. В настоящее время ребенок не может ни вернуться в предыдущий класс, ни забежать вперед, если только, конечно, он не находится на свободном посещении. Однако именно такая гибкая система была бы наиболее желательна при уходе за детьми и воспитании их от 2 до б, а затем — от 5 до 8 лет.

По моему совету архитекторы, проектировавшие один новый город, предусмотрели подобный детский центр с такими проходами и пе­реходами из помещения в помещение. Кажется, результаты этого проекта хорошие. Не возникает никакого разрыва в цепи воспитания, нет никакой сегрегации. Помещения для малышей, где находятся заболевшие, несколько отделены от остальных, чтобы те не заразились, но любая мама может навестить своего ребенка и тут же отправиться проверить другого в ясли, старшего — в детский сад, и все это — не выходя из одного дома. На игровой площадке, как в Люксем­бургском саду, помост с небольшими тентами, чтобы можно было не мокнуть под дождем, если переходишь от одного тента к другому. А если ребенок из детского сада хочет снова пойти в ясли — повидать брата или сестричку, ему это тоже разрешают.

Я попросила также, чтобы просторная и солнечная площадка, на которой старики играют в шары, а старухи сидят на лавочках и вяжут, не отделялась бы наглухо от детской игровой площадки; забора быть не должно, только невысокая зеленая изгородь, которая должна доходить ребенку до носа, чтобы дети не могли ее перешагнуть. Желательно, чтобы взрослые видели детей, а дети могли бы видеть взрослых, которые играют в шары или которые греются в хорошую погоду на солнышке. Когда такой сад был разбит, между бабушками, дедушками и малышами из детского сада возникла удивительная связь. Это очень важно, чтобы старики, если они, конечно, этого хотят, могли видеть детей (для тех, кто этого не хочет, предусмотрены дальние скамейки, куда не долетают детские голоса). Именно таким образом в обществе ткутся связи между поколениями.

    Во Франции у политических деятелей есть постоянный повод для довольства собой — каждый раз, когда оппозиция вынуждает их подводить итоги своей деятельности, в ответ слышится одно и то же: «У нас неизменно... как в 1936 году — лучшая сеть дорог, как в 1920-м — лучшая в мире почта, ...лучшие в мире детские сады...»

Это правда. Но приспособлены ли они к нуждам детей, которые должны туда ходить? Приспособлены ли они к их возрасту, чис­ленности?

    Детские сады, доказавшие право на существование в довоенной Франции, уже совершенно не отвечают проблемам наших детей, которых сегодня принимают в детские сады много раньше: в два года вместо трех-четырех лет.

Обслуживающий персонал — этих женщин называют теперь му­ниципальными служащими — находится в яслях для обслуживания детей и следит за тем, чтобы все было чисто. Именно на такую работу ориентированы эти женщины, находящиеся на службе у детей. А те, кто учил бы ребенка самостоятельно чистить зубы, мыться, переодеваться, менять штанишки... — такого персонала здесь нет: они, выходит, не обязательны.

Соответственно, никто не может обучить ребенка словарю его тела. Детей ругают, если они сделают лужу, занесут в дом грязь на невытертой обуви. Женщин-нянечек унижает то, что они делают:

они воспринимают свою работу как «трудовую повинность», как тяжкое бремя. Они наемные защитники чистоты. Ребенок должен жить при воде, «пи-пи», «ка-ка» — точно в отведенное время, а занятия, «классы» — это уже потом. А должны были бы эти нянечки говорить с детьми об их телах, о нуждах их тел, о пальцах на руках, об их руках, лицах, они должны были бы приучить малышей любить красоту и чистоту, обслуживать себя. Они должны бы были рассказывать им об их семьях, познакомившись с этими семьями. В конце концов, они должны бы были уметь заниматься с маленькими детьми. Так нет же! Им платит муниципалитет, а преподавателям — министерство образования. И вот уже нянечки и преподаватели со­вершенно отделены друг от друга, и редко, очень редко они могут работать одним коллективом. Очень немногие нянечки загружены работой неполностью или могут позволить себе интересоваться детьми. Тем не менее они, по большей части, сердечны и действительно любят детей.

С моей точки зрения, совершенно необходимо, чтобы препода­ватели в детских садах занимались не более, чем шестью детьми сразу, а остальные были на попечении воспитательниц, в чью функцию входит обслуживать детей. Нянечки как нельзя лучше подходят для этой роли в детских садах. Впрочем, почему только женщины — «на подхвате» могут быть и мужчины. Детям больше чем 20 минут (максимум) не высидеть, им не сконцентрировать дольше, чем на это время, свое внимание на учительнице или учителе, то есть на том, кто... наставляет. Учительница же в детском саду в основном «наставляет»; в подготовительной группе она что-то преподает, кор­ректирует речь, жесты, учит физической ловкости. Это «передовая» группа детей детского сада. Мы еще очень далеки от той желаемой организации, необходимой для детей, не достигших трех лет, для которых задуманы детские сады.

А сколько там перегруженных групп! Была забастовка воспитателей детских садов — у них было по 35 детей в группе от 2-х до 4-х лет, и, конечно справляться с ними было им не под силу. И этот бедлам будет только расти, если детям некому помочь и присмотреть за ними. По этому случаю я написала статью, отвечающую на вопрос: «Сколько желательно иметь детей в подготовительной группе?»

Когда столько человек в стране бастует, не лучше ли предложить им придти поработать в детский сад и работать там вместе с пре­подавателями, которые получили специальную подготовку для того, чтобы научить ребенка приобретать знания, быть ловким, пользоваться своим телом, руками, голосом, наблюдать, уметь узнавать наощупь, ну, в общем научить всему тому, что и является образованием для маленького ребенка, то есть разработке всех его чувств и подготовке к вербальной, мимической и телесной коммуникации. Нужно было бы, чтобы эти ассистенты, прекрасно ладя с учителями, знали как свои пять пальцев и своих подопечных, как некогда в деревнях нянюшки, вечно окруженные со всех сторон детьми. Эти новые ассистенты  в детских  садах имели  бы возможность поговорить с каждым ребенком и как с представителем его семьи, узнать у него о родителях, о братьях и сестрах. Они могли бы познакомиться с родителями каждого из детей и быть посредниками между семьей и школой. В детских садах никогда с детьми не говорят об их мамах и папах. Родителей приглашают на собрания, а здесь... отвечают матери на те вопросы, что та задает.

Учителя в подготовительных группах стали более загружены. Они теперь нервные, усталые. И в начальной школе, и в подготовительных группах завелась хроническая болезнь — некое соперничество между родителями и учителями; учителя жалуются, что родители ничего не делают для обучения своих детей, родители же все больше и больше забот хотят переложить на учителей для того, чтобы те и воспитывали детей и учили их, в то время как эти учителя получили лишь преподавательскую подготовку. 

 

        МЕЗОН ВЕРТ

 Мезон Верт («Зеленый Дом») в XV округе Парижа на площади Сен-Шарль был открыт 6 января 1979 года. Это не детский сад, не диагностический центр, это — первый камень в создании того «Дома детства», который, по мнению Франсуазы Дольто, должен был бы стать местом, куда дети ходят до ясель и детского сада. В этом месте отдыха и встреч, где к детям относятся как к личностям, все заинтересованы друг в друге, здесь соблюдается анонимность, и единственно, что важно, — это человеческое при­сутствие — мать или отец никогда не оставляют ребенка одного в Мезон Верт, родители здесь тоже отдыхают или находят себе какое-то занятие. Они встречаются здесь с другими родителями. Принимает их бригада из трех человек, среди которых, по крайней мере, один мужчина; не назначается никакого лечения, не проводится никаких обследований, ни единого специального исследования. Эти люди просто здесь, с ними рядом, они слушают и разговаривают с детьми в присутствии их родителей.

В Мезон Верт — а он единственный в мире* — практикуется изо дня в день без какой-либо отсылки к медицинским или пат­ронажным властям, без каких-либо назиданий и без апробации образовательных методик — честная беседа с любым ребенком о том, что того касается: будет ли это волнующий родителей ребенка вопрос, или — разговор о том, что он делает сам и из-за чего ему не удается наладить отношения со сверстниками или сам он не получает искомого результата. Это — вхождение в сосуществование, вместо возможного попадания в зависимость от какой-либо группы.

Об открытии уведомляли вывески. Люди смотрели, как ремон­тируется и благоустраивается этот магазинчик на очень оживленной площади между красильней — бывшей автоматической прачечной, и кафе со стоящими на улице столиками. О Мезон Верт заговорили в округе. Площадь Сен-Шарль — в таком городе как Париж — довольно провинциальна, на фоне квартала высотной застройки вдоль берега Сены, что застит полнеба, она — то место, где дети на­слаждаются катанием на роликовых коньках, а велосипедисты, отдыхая от пробега, привязывают к деревьям свои велосипеды. Достаточно оживленное место. Открывались мы в День Богоявления. Прицепили к витрине шарики и венки, и написали: «Приходите праздновать Богоявление к нам, в Мезон Верт, вместе со своими малышами от О до 3 лет». И люди пришли — просто так, из любопытства. Кто-то даже принес пироги. Мы сами Приготовили огромный пирог. Мамы уселись в кресла, а дети разбросали по полу игрушки. Мы сразу же сообщили присутствующим женщинам: «Ну вот, мы начинаем тут кое-что новенькое, что вы об этом думаете? Мы хотим подготовить ваших детей к яслям, к детскому саду». В тот первый день детей младше двух месяцев не было, и была, мне кажется, только одна беременная женщина, которая, совершая по совету своего акушера предписанную прогулку, зашла к нам случайно.

Вот так это и начиналось. И пошло, и пошло. Сначала отцы появлялись только по вечерам, после окончания работы, между шестью и семью, они приходили за своими женами. Наверняка, чтобы поднять домой коляску.

Бывали и недоразумения... Некоторые работающие женщины ре­шили было, что Мезон Верт — ясли. В один из первых дней какая-то мама спросила: «Я могу оставить у вас своего ребенка?» Услышав отрицательный ответ, она устроила нам небольшую сцену. «Тогда зачем вы существуете, если вы — не ясли?» — «Мы и работаем для того, чтобы вы, приходя сюда вместе со своим ребенком, потом могли спокойно с ним расставаться.» — «Видно будет!» — «Если вы ищете ясли, мы можем дать вам адрес.» И мы давали адреса ясель, настаивая на том, что Мезон Верт это промежуточный пункт между домашним очагом и детским учреждением: между домом и яслями, например; между домом и детским садом. Люди это очень быстро поняли. Правда, для некоторых родителей, особенно для матерей, которые раз или два оставляли ребенка в яслях (что сильно травмировало детей), было довольно трудным усвоить, что в Мезон Верт детей не оставляют: даже на несколько минут. Одной маме, которая хотела оставить у нас своего четырех-пятимесячного ребенка на некоторое время и пойти кое-что купить, я сказала:

«Нет, ребенка вы берете с собой и потом возвращаетесь вместе с ним.» — «Что ж тогда это у вас тут за работа!» — «Это та работа, которую мы выполняем, и наступит такой день, когда вы, вы, которая прошли здесь, у нас, курс обучения, захотев оставить ребенка, заняться какими-то своими делами — сумеете сделать это без малейших хлопот для себя и совершенно безболезненно для своего ребенка, которого без каких бы то ни было для него пос­ледствий одного оставите в яслях. Он будет прекрасно себя чувствовать в ваше отсутствие с другими — и со взрослыми, и с детьми.» Излив на нас до конца весь свой яд, взбешенная, она все-таки осталась, а другая мама, вторя моему совету, продолжает ее убеждать:

«Вы же прекрасно можете взять ребенка с собой и придти обратно.» — «Нет! Одеваться-переодеваться!» — Ей надо было в магазин; за чем-то съестным. «Послушайте, — робко предложила какая-то мама, — у меня тут имеется...» — мои единомышленницы, совершенно обескураженные яростью этой женщины (и в особенности тем, в какое отчаяние впал ее ребенок, стоило ему только услышать «Я оставлю его вам... и сбегаю...») стали предлагать ей что-то взамен.

Ребенка успокоила я: «Видишь ли, — сказала я, — это очень хорошо, что твоя мама так кричит, — это идет ей на пользу». Ребенок тут же успокоился, а мама его — нет. Я была довольна, что она кричит: нужно было, чтобы она поняла. Вместо того, чтобы уйти, она провела у нас два часа, хотя начала с того, что и приходить не стоило. А вечером она сказала одной из нас: «Я поняла... Это потрясающе... Я благодарна вам, что вы меня задержали, когда я подняла крик, и не дали тут же уйти.» В действительности же ее никто не задерживал. «Вы совершенно правы, — говорила она. — Я вам не сказала, но я уже пробовала оставлять ребенка, и это было ужасно: он тут же заорал, но так как тут все было хорошо, я подумала, что могу его вам оставить.» — «Нет, вы сможете его оставить в яслях, когда его здесь к этому подготовят.» И кстати, когда наступает время, и ребенку, который еще не говорит, скажут в Мезон Верт о яслях, он кивает, а не начинает волноваться. Ему говорят об этом в Мезон Верт: «Твоя мама отнесет тебя в ясли, то есть ты там будешь один, но там дети — как здесь, и тети такие же, как здесь, а если тебе там станет немного тоскливо, ты вспомнишь о Мезон Верт, и твоя мама тебя приведет к нам на следующий же день, но сегодня ей надо сходить за покупками». И дети это очень хорошо понимают.

Эта мама говорила: «Я его оставляю». В присутствии ребенка она говорила о нём в третьем лице, как о своей собственности. Она не сказала: «Я тебя оставляю». Мы исправляем такую манеру разговора, когда ребенок в нем как бы и не присутствует. Когда к нам приходит мама, мы разговариваем с ребенком, знакомим его с нашими помещениями: «Вот туалет... один и для взрослых, и для маленьких...» Если это совсем малыш — говорим: «Вот стол для пеленания, здесь мама может тебя перепеленать». И теперь уже мать становится третьим лицом. «Вот то, что можно катать, вот таз с водой, лестница, игрушки, рисовальная доска. Можно играть во что хочешь. Правило — единственное: с водой можно играть только в резиновом фартуке. А если катаешься на доске, то вот за эту линию заезжать нельзя...»

УДОСТОВЕРЕНИЕ МЕЗОН ВЕРТ

(выполнено по идее Франсуазы Дольто)

Это место для встреч малышей и их родителей и проведения досуга. Это место, где происходит адаптация к социальной жизни прямо с рождения, где родители могут найти себе союзников в борьбе с теми ежедневными трудностями, с которыми они сталкиваются вместе со своими детьми.

Это — не ясли, не место, где оставляют детей под присмотром, не медицинский центр, это дом, где всегда рады мамам и папам, бабушкам и дедушкам, кормилицам и няням, это место, где малыш находит друзей. Мы рады также беременным и тем, кто их сопровождает.

Мезон Верт открыт с 14 до 19 часов. (Кроме воскресенья). Суббота — с 15 ч. до 18. 75015, Париж, ул. Мейак (пешеходная), 13. Тел.: 306-02-82.

 

Мезон Верт подготавливает ребенка к тому, что уже в два месяца он может оставаться один и не будет никакого пресловутого «синдрома адаптации»; ребенок сможет совершенно безопасно жить без матери в обществе. Многие матери знают, что в два месяца им надо нести детей в ясли, потому что надо выходить на работу и иначе быть не может. Уже через пять-шесть раз (этого достаточно) такие малыши подготовлены жить вместе со взрослыми, которым мать их доверяет, и с детьми одного с ними возраста, мамы которых должны оставлять детей на весь день на чье-то попечение. Бесчеловечно разделять мать и дитя, когда последнему всего два месяца. Женщина разрывается между необходимостью зарабатывать деньги и невозможностью ос­таваться рядом с ребенком. Бывает, что женщина боится потерять работу. Бывает, что работа для женщины — это возможность ус­кользнуть от домашней скуки и рутины, требующей быть с ребенком с утра до вечера в маленькой квартирке. Она чувствует себя виноватой. Идет к нам. Мы разговариваем с ребенком, и ей слышно, что мы говорим. Мы говорим с младенцем, и то, что именно мы ему говорим, мать слышит. А директорши ясель не могут ничего понять. Дети, которые перед яслями или детским садом посещали Мезон Верт, отличаются от других. У них нет синдрома адаптации. В присутствии матери мы рассказываем детям, что их ожидает: «Когда мама понесет тебя утром в ясли, она пойдет на работу, как это было, когда ты был у нее в животе, ты ходил на работу вместе с ней. Она раз­говаривала там с разными людьми, а ты был у нее в животе. Теперь ты родился и не можешь ходить на работу со взрослыми, потому что тебе надо быть со своими сверстниками. Тобой будут заниматься другие, так же, как мы занимаемся тобой тут; ты будешь без мамы целый день, потому что мама пойдет на работу». Ребенок слушает всё, что ему говорят; он понимает. Как? Мне кажется, он может понять любую речь, говори мы даже по-китайски. Только французский он будет понимать позже; ребенок просто понимает, что мы говорим ему именно о том испытании, которое его ожидает, ребенок успокаивается, понимая, что это испытание — знак того, что он любит свою маму, что она любит его, что мама у него одна — единственная, он слушает о своем папе, о папе и маме, которые произвели его на свет и трудятся для него. Так же мы готовим родителей; их мы обучаем, как забирать детей после вось­мичасовой разлуки: «Когда вы пришли в ясли, не набрасывайтесь на ребенка с поцелуями. Разговаривайте с ним, разговаривайте о тех, кто был с ним целый день, как все было; ласково, не торопясь, одевайте его. Не уступайте своему желанию поцеловать ребенка. Восемь часов для ребенка — то же, что для вас неделя. Он вас забыл, он не узнаёт, он в другом окружении. Когда он чувствует голод, он набрасывается на соску; вы, бросаясь к нему, как он — к соске, создаете ситуацию, в которой, он для вас становится соской, едой, ему кажется, что его пожирают. Ну, так вот, сначала вы должны вновь войти к нему в доверие, поговорить с ним, одеть, вернуться вместе домой. И тут целуйтесь, сколько угодно». И мамы, которые ходили в Мезон Верт, говорят: «Удивительно, какая разница между теми, кто к вам ходил, и другими детьми, которые пошли прямо в ясли: те орут, когда мать уходит, и, орут, когда она приходит: они по-другому не могут выразить свое напряжение». Ведь и в том, и в другом случае они не чувствуют себя в безопасности: их голеньких дают матерям, те начинают целовать. Так же, как дети оторваны от своих матерей, точно так же и их матери оторваны от своих детей. Они набрасываются на ... грудь, ребенок — это для них грудь.

Та работа, которую мы проводим в Мезон Верт до того, как дети пойдут в ясли, является очень хорошей профилактикой тех тяжелых последствий, которые вызывает у ребенка перебрасывание его из дома в ясли и обратно. Наши бывшие подопечные улыбаются в яслях, и там не могут не удивляться: «Потрясающе, насколько дети внимательны и открыты для общения!» Совсем другое дело, когда оставляют под чьим-то присмотром ребенка, который все время был с мамой — он орет весь день. В яслях говорят, что только и заняты тем, чтобы предохранить детей от какой-либо агрессии, но малыши все равно плачут, они боятся взрослых, потому что никто из тех, кого они знают, не приучил их к тому, что на свете существуют опасности, и они могут им встретиться в обществе. Малыши значительно меньше страдают от агрессии, если уверены в том, что мать все равно с ними, в них, и это обеспечивает их безопасность. Но для того, чтобы чувство этой безопасности пустило в них свои корни (а этой безопасностью для детей является мать), нужно, чтобы именно мать стала свидетелем тех тягот, которые переносит ребенок, и чтобы она, разделив с ребенком его горький опыт (это — во-первых), умела не только утешить малыша, но и могла бы подготовить его к другим возможным испытаниям. Для этого нужно, чтобы мама вновь позволила ребенку встретиться с опасностью и не покинула бы его в ней, а осталась вместе с ним и совершенно спокойно говорила бы с ним об опасности, к которой он должен быть готов; нужно, чтобы она поддержала его словами, рассказывая о том, что такое эта опасность, ведь даже минимальная, для ребенка и она может оказаться трагической, когда он остается с нею один на один. К нам приходили дети с настоящими фобиями: перед местами, где собираются дети, они, ухватившись за мать, так и остаются у дверей. С такими детьми мы выходим, и разговариваем уже на улице: «Конечно, ты прав... Твоя мама отвела тебя в ясли, а ты и и понятия не имел, что это такое, а потом она ушла, не предупредив тебя. Ты думал, что она останется, но ты больше ее не увидел».

Взрослые не могут себе представить, что происходит в яслях — насколько дети вырваны из обычной своей жизни. Когда это более или менее приходит в норму (а помочь избавиться от ясельной фобии достаточно тяжело), мы снова начинаем готовить ребенка, предлагая ему разрешить матери уйти. (Мы действуем так только в том случае, когда имеем дело с детьми, травмированными яслями, и лишь тогда, когда видим, что ребенок согласен на это). Но бывают матери, которые говорят: «Десять минут», смотришь на часы уже двадцать прошло; ребенок начинает нервничать; мы его успо­каиваем: «Видишь, какие эти мамы... Сказала — десять минут, а вышло двадцать, они не понимают, что такое время». Когда мать возвращается, мы ругаем ее: «Вы хотите помочь своему ребенку, и в то же время не держите своего слова. Как он может поверить вам? Конечно, он тут в безопасности но вы-то, разве вы чувствуете себя в спокойно, когда знаете, что вашему ребенку плохо? Вы должны быть исключительно правдивы: обещали — «десять минут» — не заставляйте ребенка нервничать. Не обманывайте». В подобных случаях ребенку требуется еще три визита к нам, и только после этого можно повторить опыт расставания. Мы продолжаем работать. А потом, когда это расставание удалось, говорим: «Видишь ли, скоро, когда ты захочешь, ты сможешь пойти в ясли, туда, где мам нет. Там так же, как тут, только без мамы...» Но он не соглашается. «Хорошо, — говорим мы, — тогда, когда ты захочешь». Потом продолжаем работать, и вот через дней пять-шесть слышим:

«Мне кажется, теперь можно ясли...» — мать пробует отвести ребенка туда. А мы советуем: «Оставьте его одного на полчаса сначала, потом — на час. Покажите ему на часы, когда вернетесь». И через день после того, как мать отвела ребенка в ясли, она снова приходит вместе с ним в Мезон Верт, и ребенок рассказывает, как и что там было: «Там был один злой мальчик, который делал то-то и то-то, и одна тетя, которая дралась (правда или неправда)». Ми слушаем... И если дальше ребенок и говорить об этом больше не хочет, а устремляется играть к воде, мы ему говорим: «Смотри, видишь, эта вода так напоминает ту, в которой ты плескался, когда был еще совсем-совсем маленьким, у мамы в животе... А потом ты вышел, вместе с водами. В садике (яслях), ты думай о воде и ты увидишь — все пойдет на лад... ты думай о воде; думай, и станет так же хорошо, как если бы это и в самом деле была та самая вода». ...И в самом деле, подобное происходит.

Если ребенок еще не говорит, то слышит он все. Все понимает. Нужно видеть — с какой радостью возвращается он в Мезон Верт. Приходит с папой-мамой, когда они свободны, когда он не идет в ясли, или они заходят вечером — Мезон Верт открыт до 19 часов.

Не могли бы разве финансирование Мезон Верт — а оно ми­нимальное, учитывая число приходящих детей и взрослых, — взять на себя в рекламных целях крупные магазины, банки с помощью города или без нее? Если хоть кто-нибудь из этих спонсоров понял бы, что он вкладывает деньги в молодость, в молодых родителей с детьми, результат был бы потрясающий. В банках должны были бы понимать, что человеческую жизнь надо поддерживать, пока она еще только обещает ею быть, что дети — первостепенная общес­твенная задача, что деньги, являясь знаком товарообмена между людь­ми, должны бы были выполнять свою роль по поддержанию и обес­печению человеческой жизни. Ну, а жизнь — вот она тут и начинается. В возрасте Мезон Верт, ясельном, детсадовском. И это вовсе не значит  кормить кого-то- это мотивированный поступок взрослого человека, который близко к сердцу принимает необходимость соли­даризироваться с молодыми родителями и их детьми. Но в квартирное строительство вклыдываются средства охотно, а вот в дошкольное образование — нет. Конечно, существуют государственные деньга, ассигнования на «Мать и дитя», но «Мать и дитя» — это просто награда за ловушку, в которую попадает мать, замкнутая на своем ребенке, и эта жизнь двух людей разных возрастов, в которой от­сутствуют необходимые социальные связи, стимулирующие умственное, физическое и эмоциональное развитие этих двух граждан, не готовит ни того, ни другого к нормальной жизни в обществе, к животворным контактам с себе подобными.

В своем сознании нам предстоит еще проделать огромный путь, для того, чтобы понять, что раннее воспитание ребенка в обществе ему подобных является задачей номер один. То, что подпадает под рубрику школы и образования, не рассматривается в настоящее время как нечто главное, как предмет первостепенной важности.

И существует страх присмотреться к этой проблеме поближе, потому что, пусть даже интуитивно, но быстро становится ясно, что от ее решения зависит все будущее общества, и что в настоящий момент совесть не спокойна потому, что известно, что приоритета проблема гуманизации раннего детства не получила, а в ней очень важное значение имеет удачное решение проблемы расставания матери и ребенка. Эта проблема замалчивается, маскируется, в то время как именно здесь берут истоки терпимость к другим и другому, взаимопомощь, структурирующая личность дружба, удачная интеграция детей, как активного начала, как творцов и самостоятельных лич­ностей, в общество одного с ними возраста, а также дружба между взрослыми людьми, мужчинами и женщинами — все они суть родители, и они могут инициировать своих малышей, например, к удачному сотрудничеству в жизни разных поколений, что происходит, когда интересы и удовольствия и тех и других могут быть обоюдно разделены и тогда и там, где это нужно.

Когда один ребенок начинает проявлять агрессию по отношению к другому — именно к кому-нибудь одному, а не ко всем, — мы в Мезон Верт знаем: это начало дружбы. Избирательная агрессия — признак взаимной симпатии у тех, кто еще не может говорить.

Классическая сцена: матери подравшихся детей выясняют отно­шения. Но ведь можно в открытую поговорить и с ребенком, под­вергшимся агрессии, а мать ребенка-«агрессора» и мать ребенка-«жертвы» могут при таком разговоре присутствовать. Подобная беседа проводится для того, чтобы объяснить одному ребенку, почему другой его ударил и вырвал игрушку, и тогда обиженному не надо будет бежать, плакать и прятаться за мамину юбку. «Не игрушку он хотел, он хотел, чтобы ты обратил на него внимание. Ему понравилось, как ты играешь, или ему показалось, что ты — его маленький братик, а ему хочется иметь братика, и т. д.» Ладно, если ребенок побежит к матери: понятно, что он хочет успокоиться и как-то справиться со своими чувствами. Но вот сюрприз — придя в себя (горе уже позади), он, к немалому удивлению матери, тут же бросается назад, к своему обидчику. И что уж тут ругаться, или советовать... Сочувствовать — безусловно, но, главное — нужно еще раз, теперь уже с другой стороны — взглянуть на происшедшее снова и попытаться найти и понять смысл разногласия. На этом основывается вся наша работа по предупреждению психосоциальных расстройств у детей: всё есть язык, который можно декодировать.

Мезон Верт подготавливает детей к тому, что их можно доверить яслям или детскому саду, и в этом случае ребенок избегает испытания слишком резким переходом, без ходатайств к лицу, которое до этого было гарантом его идентичности, его телесной целостности, его без­опасности. Он «вакцинирован» от испытаний жизни в обществе.

Приходит к нам мама с трехлетним малышом, которому трудно войти в «детсадовскую» жизнь, и начинает жаловаться, что у ее ребенка нет никакого интереса к занятиям. «Он, — говорит мать, — не любит свою учительницу». Тогда мы обращаемся к ребенку: «Ты хорошо играешь в Мезон Верт, встречаешься тут с другими детьми, и мама твоя -тут с тобой: как дома. В детском саду мама быть с тобой не может, обучение тебя всяким интересным вещам и занятия с детьми она доверила учительнице.» — «Учительница какая-то... противная, совсем на маму не похожа.» — «Учительнице не надо быть ни красивой, ни уродиной, ей не обязательно быть похожей на твою маму, она — учительница. Ей платят за то, чтобы она учила детей. Школа — не дом. Ты должен понимать разницу.» Мы сравниваем, соотносим ситуации. Очень важно научить детей сопос­тавлению, показать им, как в обществе распределяются роли и фун­кции. Каждому — свое место. «Школа есть школа. Тебе придется принять ее и не ждать, чтобы учительница заменила тебе маму или была такой, как ты хочешь.» И эти собеседования действительно приносят пользу. Ведь скольким матерям хотелось бы, чтобы учи­тельница была похожа на них и, в особенности, чтобы она была «хорошей» со всеми детьми одинаково!

Когда Мезон Верт открылся, нам говорили: «Но вы ведь в общем-то ничего не делаете, просто проводите с ними время».

Да, мы просто проводим время, и мы говорим о жизни, которая каждую минуту меняется, и называем всё своими именами, всё, что касается активной жизни этих детей, которые должны к ней быть готовы и дееспособны в ней. Но мы никогда не берем на себя руководящую роль. «Так что же вы делаете?» — спрашивают нас.

«Вы не руководите ни педагогическими играми, ни развивающими, у вас нет логопедов и учителей моторики, нет родительских групп... Что же есть?» Есть то, что мы находимся вместе с людьми, — это немало. И это нужно! Вы говорите — игра? Вовсе нет. Просто, чтобы ребенку развивать свою личность нужно общение.

        Нужно ли стремиться к «дивному миру»2, условием существования которого является отбор и тестирование в как. можно более раннем возрасте?

Отбирать — для чего? Каким образом? Возможно ли «отобрать» лучшего, если человеческое существо — тот продукт, который ме­няется ежедневно, изо дня в день, и в большей степени человек становится человеком, развивается — в стремлении вступить в ком­муникативные связи, существующие между людьми. Коммуникация может предвещать качественный сдвиг, но это другое измерение че­ловеческого существа, коммуникация является главным параметром, если она ведет к взаимному удовольствию вступивших в нее.

Защищать свое собственное желание и не укореняться в чужом, присваивая его себе — главное в создании собственной индивиду­альности. Между тем, в детстве человек имеет тенденцию «делать все не так». Призвать к обратному, помочь ребенку обнаружить в себе и оберегать свое собственное желание — сверхзадача той пре­вентивной работы, которую мы проводим в Мезон Верт постоянно;

этому в нашей деятельности и отводится в основном все время. Когда ребенок теряет интерес к игрушке, он забрасывает ее — она ему больше не нужна, но стоит только кому-то ею заинте­ресоваться — она тут же становится ему необходима. Мы сделали так, чтобы в Мезон Верт было по нескольку экземпляров всех игрушек И что же? Мишелю нужен грузовик Марселя. Рядом с ним другая машина, в точности такая же. С ней никто не играет. Она свободна. Но она Мишелю не нужна. Ему нужна та, что у Марселя. И тогда мы, ни в чем его не упрекая, начинаем беседу:

«Понимаешь, ведь тебе нужен грузовик Марселя только потому, что на нем сидит верхом и едет Марсель... Ведь рядом с той машиной — другой грузовик, свободный. Ты можешь взять его, если хочешь грузовик. Или ты хочешь быть Марселем? Ты хочешь быть Марселем или играть с грузовиком? Если играть с грузовиком — вот он, а если .быть Марселем, то ничего из этого не выйдет, потому что ты — это ты». И ребенок внимательно слушает, размышляет, что удивительно. Можно в это время еще сказать: «Если вы с Марселем познакомитесь, он, может быть, даст тебе свой гру­зовик». Марсель слушает, что мы говорим. «Марселю нужен его грузовик, но может быть, он не расстроится, если возьмет другой. Марсель, тебе все равно — тот это будет грузовик или другой?» Марсель смотрит на другой грузовик, и так как это было уже проговорено, свой грузовик оставляет и идет к другому. Но Мишелю... очень нужен именно тот грузовик, что взял Марсель. И тут становится ясно, что он хочет быть Марселем... Он хочет быть его старшим братом, если у него уже есть старший брат, и тут взрослому нужно сказать: «Видишь ли, когда я была маленькая — и папа тоже, — мы часто путали, хотим ли мы быть сами собой или другими... В этом всегда трудно разобраться, но только так и становишься че­ловеком».

Один раз сказать, два, три... и ребенок уже понял, что самим собой быть лучше, чем другим. То же самое с ужином: ребенок просит мать дать ему поесть; заметим: одновременно с ним перекусить понадобилось и другому. Соответственно — есть уже надо именно то, что ест сосед. Тогда мать, обращаясь к соседу, говорит: «Я предложу ему твой ужин». А мы возражаем: «Почему вы захотели дать его ужин вашему ребенку, хотя только что вы об этом и не помышляли?» — «Но ему хочется.» — «Но ужин нужен ему, потому что действительно необходим, или потому, что этот ужин понадобился другому?» — «Конечно, потому, что понадобился другому, — отвечает мама, — он должен ужинать через час, потому что ел не так давно.» — «Тогда зачем вы ему предлагаете?» И мы обращаемся к ребенку: «Ты хочешь быть Полем, которого кормит мама?» ...Он удивленно смотрит на нас... «Так ты хочешь быть Полем? Ты хочешь, чтобы у тебя была мама Поля? И папа Поля? Чтобы у тебя не было твоей мамы?»... Ну уж нет! Он бросается к маме и хватается за ее юбку. «Ты видишь, какое удовольствие доставляет твоей маме, как всякой маме, заботиться о своем ребенке, постоянно думать о нем. И если ты не хочешь менять свою маму, что ж, — ей известно, что твой желудок еще не пуст... Глаза у тебя завидущие, глазами ты бы всё съел, но ты не голоден... иди играй.» После таких бесед дети у нас едят, когда им положено... и они не поддаются желанию подражать друг другу. А мамы поняли, что не надо мгновенно выполнять любое желание ребенка, если оно необоснованно. Желание вместе пообедать и получить от этого удовольствие появится в другом возрасте. Во-первых, надо, чтобы появилась уверенность, что ты — это ты, и что этот «ты» находится в безопасности, где бы и когда бы он ни был, что он знает нужды твоего организма, и не позволяет соблазнить себя ни чужому взгляду, ни чужим речам. Ребенку надо разъяснить, на понятном ему языке, что на возникшую из соблазна физическую потребность он должен уметь взглянуть критически: он не должен поддаваться соблазну — ему необходимо иметь и защищать свои собственные желания и потребности.

    Не является ли Мезон Верт зачатком Дома детства?

Если хотите — да. Мезон Верт просто первый этап, это время подготовки для обеих сторон, и постепенно наступает момент, когда и мать, и ребенок готовы к расставанию, к признанию «вспомога­тельное™» друг друга, а не к тотальной зависимости.

Дальнейшее зависит от поддержки общества, которое должно осоз­нать эту необходимость. Сейчас Мезон Верт финансируется адми­нистрацией DDASS3. Но для нас это первый опыт — Мезон Верт объединяет психоаналитиков (только они в нем не консультируют) и обслуживающий персонал, присутствие которого позволяет осво­бодить родителей от наблюдения за детьми и предоставить им воз­можность пообщаться друг с другом, и обеспечивает надзор за детьми и их безопасность (в бригаде трое — мужчина и две женщины). Дела административные поначалу были трудными.

Когда всё начиналось (1979 и начало 1980-го), президента нашего общества принимали в префектуре с такой агрессией и негативизмом, которых он не встречал даже у самого Брежнева, согласившегося однажды на аудиенцию с ним. Представитель префектуры не мог простить себе, что в свое время согласился подписать с ним со­глашение: «Эти "смешные" люди заманили нас в ловушку, а сами ничего не делают... Зачем социализировать детей до того, как им надо идти в школу?»

В префектуре мне заявили: «Надо, чтоб вы заново представили ходатайство о соглашении, а через 18 месяцев... вы не будете мало иметь, и с этими глупостями будет покончено». Это показывает, до какой степени все они там были раздражены. Иногда враждебность сменяло бюрократическое равнодушие. Но, с другой стороны, к нам приезжали со всей Франции, потому что о нас начали говорить матери, и Мезон Верт хотели создавать не только в Париже. Когда появлялись во Франции делегации воспитателей из зарубежных стран и спрашивали в министерстве народного образования или в минис­терстве здравоохранения, что делается в стране для самых маленьких, им отвечали: «Сходите в Мезон Верт. И увидите, что делается во Франции...»

Они приходили, и для них становились очевидны все наши труд­ности. Префектуру многое не устаривало в Мезон Верт. Чтобы со­кратить субсидию, чиновники делили число принимаемых нами детей на число взрослых и начиналась «торговля»: «У вас нет нужды быть открытыми с 14 до 19, потому что люди приходят главным образом с 16 до 19. Вот до 16.00 и не открывайтесь.» — «А те, кто приходит раньше: не к четырем, а к двум часам дня?» — «Ну и что? Основная-то масса детей — между 16-ью и 13.30. С двух до четырех у вас — шестеро: трое мам и трое детей в течение часа, тогда как потом, за полтора (!) часа к вам приходит 27. Ну, что? Стоит открываться раньше на два часа во имя того, чтобы иметь 28 вместо 27?» Как будто уместно вести такие мелочные подсчеты, когда речь идет о живых людях! Если мамы с детьми приходят раньше, значит, они чувствуют себя комфортнее, когда меньше народа, когда просторнее.

Требовать ввести понятие рентабельности в то время как для человека куда как важнее, и это справедливо, приходить к нам не затем, чтобы поддержать рентабельность нашего учреждения, а затем, чтобы быть здесь принятым. Много их придет или мало, все они знают, что здесь их ждут и все будет отлично, и все устроятся. И вот уже мамы, которые приходили в два и уходили в половине пятого, когда заявлялась толпа детей, постепенно начинают задер­живаться, разговаривать с другими, потому что дети стали привыкать... А есть и такие, кто приходит с папами, когда схлынет основная масса, между шестью и семью вечера.

Префектуре и дела нет: до семи вечера не остаются — все конторы должны закрываться в 18.00. Мы возражаем: «Но если мы закроемся в шесть, к нам не смогут приходить с детьми после ясель.» — «А после ясель-то зачем? Что это за родители такие, которые не желают хоть какое-то время потратить на своих детей!» — «Но мы и существуем, чтобы они охотнее занимались своими детьми, для родителей это разрядка — придти в Мезон Верт, поболтать с другими после работы, пообщаться, и дети после ясель тут же.» Было и другое требование со стороны администрации: они хотели, чтобы весь наш персонал всю неделю, «от и до», работал только у нас: «Что это за люди такие, которые один день работают в Мезон Верт, а остальные четыре — в других местах? Место работы у всех должно быть одно. И они тоже, как все, все дни должны работать в одном месте.» — «Да нет же: иначе папы, мамы и дети будут чувствовать себя у нас, как в гостях. А так приходящий обслуживающий персонал им только помогает — помощники, но не хозяева.» Мы очень следили за этим: никто не должен был попасть в вассальную зависимость от другого. Тут целое мировоззрение. Частая смена персонала позволяет избежать положения, при котором кто-то навязывает другому свою манеру видения окружающего.

Встречались, правда, такие люди, которые приходили и говорили, что приходить будут только по понедельникам, чтобы увидеть г-жу Дольто. Или — во вторник, потому что хотят встретить Мари-Ноэль. А потом это прекратилось. Мамы познакомились друг с другом. «О, я тут у вас видела несколько раз маму вот с таким-то ребенком (описывает с каким). Когда они приходят?» — «Обычно по средам.» — «Ага... Значит, я приду в четверг.» Но вот эта мама, которая не хотела видеть ту маму, появляется в среду, снова встречает женщину с ребенком, которых избегала, и говорит: «Знаете, я не хотела вас видеть, потому что ваш сын и моя дочка... это было так неприятно...» Если бы изо дня в день были одни и те же люди, то, значит, были бы и одни и те же привычки, и никогда бы не возникали те неформальные отношения, которые устанавли­ваются между детьми и родителями сами по себе, а не создаются обслуживающим персоналом. Этого чиновникам никак не понять. И уж совсем за пределом их понимания то, что мы не хотим знать ни фамилий, ни адресов, ни экономического и социального положения приходящих к нам. Мы не заводим карточек. У нас только два листка статистики, один из которых заполняется самими родителями. Наблюдать последнее очень забавно, особенно, когда «большие ма­лыши» — те, кому вот-вот исполнится 3 года, смотрят, что мама пишет: «Что ты там ставишь?» — «Что тебе больше двух лет и меньше трех.» — «Ага... В этой колонке... Тогда дай я сама...» — и мама держит ручку ребенка, который сам ставит крестик там, где надо заполнить клеточку. И ребенок отвечает сам: девочка он или мальчик, сколько ему лет, зачем он пришел в Мезон Верт, и француз (или нет) его папа, и француженка (или нет) его мама...

Ведем мы и свою собственную статистику, но лишь потому, что некоторые родители забывчивы, и делаем мы это в другой тетради. Иногда родители проверяют — записываем мы или нет, что их ребенок был у нас. Мы охотно показываем наши записи. Иногда маме надо знать, в какой именно день она была, а «родительские» листочки, они ведь тут же идут в статистику... Тогда мы и говорим забывчивой маме, что обратимся к своим. Она смотрит и размышляет:

«Если я тогда была у вас, значит, он приехал тогда-то...» Это очень по-человечески, это не статистика ради статистики.

Ну, а чиновникам нужны были личные карточки. Если по нашему мнению тот или иной ребенок отставал в развитии или был «труден», они хотели, чтобы об этом сообщалось в школу (детский сад, ясли). У них заводятся карточки, которые следуют за ребенком всю его жизнь. Но мы совершенно не хотим служить полицейскому аппарату. Именно поэтому нас не интересуют ни фамилия, ни экономический или социальный статус, ни адрес тех, кто к нам приходит. Известно только имя ребенка, и этого достаточно; если родители приходят с детьми по очереди, то отмечаем, сколько часов они у нас провели. И еще: если приходят к нам братья и сестры, то мы делаем отметку, что это братья или сестры. А если имя может быть и мужским, и женским (Доменик, например), то ставим М. или Д., чтобы знать пол ребенка. Но в этих бумагах нет и намека на слежку или полицейский учет, они составляются с единственной целью: лучше узнать ребенка. Ясно, что такая работа не соответствует чиновничьим задачам — обеспечивать постоянный надзор за населением.

В настоящее время в своем посредничестве управленческая власть способствует возникновению некоего антагонизма между семьями и молодежью. Если верить точке зрения чиновников, то детей нынешнего поколения нужно как можно раньше забирать из семьи, образование они также должны получать вне дома. Раз изоляция губительна для детей, чиновники попросту вырывают детей из дома. Мы же помогаем детям пережить процесс расставания с домом постепенно. Это со­вершенно разные вещи. В последнем случае нет антагонизма. На­оборот, возникает сотрудничество между поколениями. Социальная группа сотрудничает внутри себя тем лучше, чем точнее вербально обозначено различие входящих в нее людей. Отличие друг от друга вызывает необходимость уважать друг друга при совместной работе. И уважение появляется, это факт. Я это вижу. И все, кто приходит к нам, у кого в разных департаментах Франции есть ясли, детские сады, действительно очень заинтересованы в нашем эксперименте. Они удивляются и восхищаются, в первую очередь, той непринуж­денной и доброжелательной атмосферой, что царит в Мезон Верт: «Я никогда бы не подумала, что двадцать пять детей и двадцать пять родителей, а то иногда и 35-40 детей и столько же взрослых, — могут находиться вместе без криков, без шума... Так можно жить. И играть с водой». Мы пытаемся смягчить ситуацию и осторожно сообщаем маме условия игры: когда играют с водой, надевают фартук. Мама упорствует: «Даже в фартуке я запрещаю играть с водой». Тогда ребенок приходит в замешательство: другие-то играют. И тогда мы говорим: «Твоя мама по-своему права, она боится, что ты про­студишься... Посмотри, здесь много всего: можно найти, во что поиграть еще, кроме воды». Ребенок успокаивается, а мать обе­зоружена — еще несколько посещений, и она успокаивается, так как больше ее не тревожит мысль, что ее ребенок заболеет или еще что-то случится с ним по нашей вине. Опасения рассеиваются окончательно после того, как она поговорит с другими мамами, у которых были аналогичные страхи, когда они впервые появились в Мезон Верт.

Приведу еще один пример. Мама ругает свою дочку, которая фломастерами измазала платье. Она повторяет: «Ужасно!» и смотрит, обращают ли на нее внимание. Но так как никто из окружающих не интересуется ею, она сама обращается к одному из них — за поддержкой: «В конце концов, она же должна научиться следить за своими вещами!» Мама на этом настаивает, а девочке — всего год... Мы молчим. Она обращается к нам: «Вы считаете, что я зря ее нашлепала?» — «Разве кто-то вам это сказал?» — «Ну, и пусть, меня так воспитали», — и начинает рассказывать. Тем временем опять весь измазанный подходит ребенок. — «Ну, и что мне делать?» — «Вымыть ее, когда придете домой.» ...Смех. Всё перевели в шутку. И через несколько дней, когда эта мама появляется у нас снова, она заявляет: «Никогда еще мой ребенок так хорошо не спал и так хорошо не ел, как после вашего Мезон Верт!»

 

        КАКИМ ОБРАЗОМ МЛАДЕНЦЫ РАЗГОВАРИВАЮТ В МЕЗОН ВЕРТ

 В Мезон Верт мы ежедневно становились свидетелями того, как меняется отношение ребенка к обществу, к своей матери, а также отношение матери и отца к своему ребенку с того момента, как они понимают, что уже двухнедельный ребенок понимает речь и что с ним можно разговаривать о том, что с ним случилось, что для него важно и что его касается. Во всех этих беседах и подходах к ребенку выясняются наметки главного: человеческое существо яв­ляется языковым существом со дня его зачатия; выясняется, что существует желание, живущее в нем, и есть потенциальные возмож­ности, которые мы поддерживаем или отрицаем. Особенно следует подчеркнуть именно это: в человеческом существе наличествует ак­тивная сила желания, но если это желание не связано с элементами языка, то символическая функция, которая работает всегда, когда человек бодрствует, работает вхолостую, поскольку у нее нет ключа, кода для организации языка общения. Знакомство и взаимная вербализированная душевная коммуникация незаменимы для людей. Счи­тается, что младенец не может воспринимать речь, поскольку он издает только специфические звуки, которые и являются ответом на то, что он слышит. Но если присутствовать при этом «разговоре» и следить за выражением лица ребенка, то видно, что он отвечает на всё.

В Мезон Верт все мамы учатся быть внимательными к богатой младенческой мимике, даже чужие мамы. Однажды к нам пришла женщина с младенцем, которому не было еще трех месяцев. «Я оставлю его на минутку, мне нужно буквально напротив...» Она пришла впервые, и мы отказали ей, сказав, что никто здесь не оставляет своих детей. — «Но это буквально напротив!» — «Ну, так вы оденьте его, возьмите, сходите, куда вам надо, и возвра­щайтесь.» — «Я тогда не вернусь.» — «Это ваше дело, но ребенка (имя) вы не оставите.» Во время этого разговора мы видели выражение лица ребенка, он очень боялся, что мама его оставит. Она — то единственное существо в мире, которое он знает, и она хочет оставить его в неизвестном мире — пусть даже на пять минут! Я предложила маме взглянуть на своего ребенка. В ответ услышала: «Вы думаете, он боится? Это случайное совпадение». Она все увидела, и все мамы, которые при этом присутствовали, — тоже, но тем не менее не соглашалась. Тогда я сказала ребенку: «Видишь твоя мама возьмет тебя с собой, может быть, она и не вернется, но уйдет она с тобой вместе. Здесь никто из мам своих детей не оставляет». Ребенок тут же расслабился, посмотрел на маму и замолк. Мама никуда не пошла. В конце дня она заявила: «Ну, что ж, теперь я поняла. Удивительно! Я уж, было, решила, что больше сюда не приду. Решила, что мадам Дольто агрессивно настроена, но я поняла, что она действует в интересах ребенка. Это поразительно, что ребенок может так понимать».

Итак, он — слышит, понимает? Безусловно: всё, что произносится и не произносится. Мне бы хотелось привести случай с Клодом, трех месяцев и восьми дней от роду. Но прежде чем он покажет нам, как он следит за речью взрослых, поговорим о ревности его старшей сестры — трехлетней Люсьен. Еще мы увидим, что родители, которые приходят в Мезон Верт, принимают очень близко к сердцу работу, которой мы занимаемся. И как «напрямик» и одновременно тактично разрешаются тут ситуации, которые, не будь они замечены вовремя, могли бы перерасти в настоящие драмы.

Мама Люсьен и Клода пришла в первый раз на площадь Сен-Шарль — это первый адрес Мезон Верт — до того, как Люсьен, старшей, исполнилось три года и та пошла в детский сад. Вновь она появилась у нас, когда исполнилось три месяца и восемь дней младшему — Клоду. Теперь она была со своим мужем и с двумя детьми. С малышом все было в порядке. Он был на руках у отца. Оба были счастливы. Но старшая, как только они вошли, спряталась под кожаную папину куртку и притаилась, как будто умерла. Мама девочки была очень расстроена: «Ну, посмотрите, — говорила она, — разве это Люсьен? Она стала совершенно невозможная, опять стала писаться, какаться и так далее». Ребенок был тут же. Я знала Люсьен как умную, очень чувствительную девочку, теперь же она пряталась и безмолвствовала, как вещь, но слушала всё, что говорила ее мать. А та пришла рассказать мне, что с того момента, как родился маленький братик, Люсьен отчаянно к нему ревнует. Я успокаивала мать: «Да оставьте — говорю, — ее: она вновь проигрывает свою эмбриональную жизнь, потому что старается полюбить своего братика, но как — не знает. Может быть, вы хотели, чтобы она была мальчиком?» — «Да! — ответила мама. — Но как вы узнали?» — «Да по реакции вашей дочери. По радости, с какой вы общаетесь с ее младшим братиком. Она не знает, радовались ли вы так же ей, когда она родилась, ведь она — девочка.» — Я говорила все это, зная, что девочка под отцовской курткой все слышит: «Но у вас у самой, был в семье еще кто-нибудь после вас?» — «Сестричка. Моя мама говорила, что я ревновала отчаянно.» — «А теперь вы как с сестрой?» — «О, она посторонний для меня человек.» Она заговорила холодно, даже агрессивно. И вдруг эта женщина уткнулась в правое плечо своего мужа, который сидел рядом с ней с маленьким Клодом на коленях. Она уткнулась ему в плечо и зарыдала, всё вдруг вспомнив, пережив вдруг снова свою детскую ревность, ревность к сестре. И ее дочь видела и слышала все это и переживала это ужасное потрясение, и смогла его пережить, потому что находилась в Мезон Верт. Дама и сама была расстроена, что поддалась такому неожиданному отчаянию. Ее муж смотрел на меня, пытаясь ее успокоить... Она так и всхлипывала на его — папы-мамы-дедушки-бабушки — плече... В 25 лет она вновь, как впервые, пережила ревность к своей сестричке. Спустя несколько дней она вернулась к нам со словами: «Просто удиви­тельно... Я успокоилась... Во-первых, прекратилась агрессия против дочки, которая так страдает... Вот что меня удивило в первую очередь. Это не легко, но я поняла... И главное, я сама, я позвонила сестре, и теперь всё нормально, я больше не имею ничего против нее. А ведь она была мне почти чужой, и я ее не любила...» Через неделю после имевшего место быть в Мезон Верт «срыва», избавившись совершенно от ревности к сестре, она разрешила своей дочери пережить ревность к ее младшему брату, не усугубляя это и не мучаясь сама от того, что раньше заставляло ее сердиться на девочку. Разрешился конфликт поразительно быстро. Она пришла еще раз через две недели, без мужа, с маленьким Клодом и старшей девочкой, которая уже вовсю играла с другими детьми и снова начала вести себя так, как обычно ведут себя все дети ее возраста. Почти все прошло, девочка перестала терроризировать своего ма­ленького братика; она обратилась к другим людям; она вспомнила Мезон Верт, площадь Сен-Шарль... Наконец, этот ребенок заговорил, нормальный живой ребенок, каким она и была раньше.

Это — что касается Люсьен. Теперь очередь рассказать о трех­месячном Клоде. Он сидел на руках у матери, пока Люсьен играла, а в это время у нас была канадская делегация — три воспитательницы, по направлению министерства социальной защиты, они интересовались, что нового во Франции в области дошкольного воспитания, и ми­нистерство направило их к нам, впрочем, как обычно в таких случаях. Постоянная воспитательница, Доменик, занималась с этими тремя дамами и, чтобы лучше объяснить, чем именно мы занимаемся, она начала рассказывать им о трехлетнем Экторе, который пришел к нам с младшей сестренкой Колетт; он был настолько агрессивно настроен по отношению к ней, что в его присутствии девочка и пошевелиться-то лишний раз боялась. Стоило ему увидеть, что она делает шаг, как он толкал ее и она падала. Однажды его мама рассказала нам, что как-то утром Эктор проснулся со словами" «Мне приснилось, что папа умер». И казалось его это очень радовало. «Это ужасно, — продолжала мать, — у отца тут же началась депрессия из-за того, что его сын очень доволен, увидев во сне, что он умер». В следующую субботу пришел и отец, он был со­вершенно не в себе. «Сын меня не любит, — сказал он, — раз радуется, увидев во сне мою смерть. Как ему в голову-то такое могло прийти!» Он поговорил с бывшими в Мезон Верт психоа­налитиками, и ему объяснили, что его сын «переживал рождение» его собственной идентификации и что с этого момента мальчик входит в тот период жизни, который мы называем «Эдиповым», и который характеризуется чрезвычайно противоречивыми чувствами. Однако ясно, что, поскольку отцу был совершенно чужд психоанализ, это объяснение дало ему не много. Люди считают, что «Эдипов возраст» начинается автоматически у подростков, когда на самом деле это происходит в три года, и совершенно бессознательно.

Нужно было бы объяснить этому папаше, что Эктор как раз и находится в том периоде своего развития, когда он любит в себе именно рождающегося отца. Вот он и увидел в своем сне вообра­жаемую смерть отца, поскольку в нем угадал единственного мужчину своей матери, единственного в доме мужчину... Конечно, он обра­довался, что занял отцовское место, и это доказывает, что отца он любит, поскольку иначе не захотел бы оказаться на его месте и не хотел бы обрести свою мужскую идентификацию таким образом.

Доменик рассказывала эту историю об Экторе трем канадкам, чтобы показать, насколько мы можем быть полезны при профилактике тех конфликтов, которые могут возникнуть в семье, когда ребенок входит в «Эдипов возраст», помогая родителям и детям, объясняя, что с ними происходит, не прибегая при этом к глобальному пси­хоанализу... Для этого надо понять, какие стадии развития проходит ребенок и что, чем чаще мальчик мечтает о смерти отца, тем более любящим и хорошим сыном, уважающим своего отца, он становится.

И тут Клод, который у нас впервые, Клод, пришедший к нам вместе с папой и откровенно радующийся отцу, этот Клод, которому три месяца и восемь дней, начинает капризничать и орать. Его мать говорила, что этот ребенок никогда не плачет, всегда улыба­ющийся или по крайней мере спокойный. Тогда я начинаю рассуждать:

«Клод плачет; это нечто... Он начал плакать, когда Доменик стала рассказывать о том, как Эктор мечтал о смерти своего отца и как Эктор был при этом счастлив... Клод услышал, что говорили.» ... И тут же я говорю этому трехмесячному малышу: «Но Клод, ведь не ты видел во сне, что твой папа умирает, ты очень любишь своего папу и просто не можешь еще такое видеть, это Эктор видел во сне, а не Клод... Клод любит своего папу, и Клод еще слишком мал, чтобы думать о том, что его папа умрет». Клод тут же успокоился. Посмотрел на маму, на меня, на Доменик, которая только что рассказывала об Экторе... И, успокоившись, снова за­улыбался, как обычно. Канадки, которые присутствовали при этом, были поражены: «В три месяца он понимает! Потрясающе!» Да, и не только понимает, но и следит за ведущимся рядом разговором, который может затрагивать его из-за возможного отрицания тех смыс­лов, которые важны для него, или же наоборот, разговор этот может касаться того, что он испытывает в этот момент, и поддержать его, в зависимости от того, что сказано. Это совсем не пустяки — разговаривать с ребенком. Он понимает временами куда тоньше и лучше, чем взрослые. Но «быть своим» — не это ли и значит «понимать»?

Ребенок действует в унисон с тем настроением, которое выражается в произнесенном слове. В Мезон Верт, куда дети приходят вместе со своими родителями, можно по ребенку понять то, что его мать сама сказать нам не может.

Года два назад к нам пришла мама, которая очень волновалась из-за того, что ее двадцатидвухмесячная дочь еще не говорит: «Когда ей исполнилось восемнадцать месяцев, я начала удивляться, что до сих пор она не заговорила». Девочка принесла с собой медвежонка, которого устроила на руках у папы, и я заметила, что ребенок следит за разговором. «Твоя мама пришла из-за тебя, — сказала я. — Она немного расстроена, что ты не говоришь, как другие дети в твоем возрасте. Мы будем говорить о тебе, а ты можешь в это время слушать». Мы сидели втроем — ее родители и я, и пытались вникнуть в проблему. Я спросила у матери, что произошло, когда ребенку было восемнадцать месяцев, поскольку именно в этом возрасте мама начала волноваться, что ее дочь не говорит. «Ничего... ничего не происходило», — сказала та. А я вижу, девочка берет в углу куклу, совсем не пригодную для игры, кладет ее поверх материнской юбки и устраивает падение куклы, в то время как мишку — она же — прекрасно пристроила в руки отца. Она поднимает и снова кладет куклу на мать, видимо, для того, чтобы та снова упала. Тогда я обращаюсь к маме, называя малышку по имени: «Смотрите, что делает Лоране: она приносит разломанную куклу (а ведь неломаных там бог знает сколько!), кладет ее вам на область половых органов и устраивает это падение... Это что-нибудь да означает! Мне кажется, что это Лоране рассказывает мне, что вы намеренно вызвали преждевременные роды, когда ей было восе­мнадцать месяцев.» — «Что? Что вы сказали? Впрочем, в самом деле, да — это правда!» И малышка гладит на меня, смотрит на маму, смотрит на своего папу... и бросается к матери, когда та мне говорит: «Да, это правда... Я сделала аборт, потому что мы ' не хотели...» — «Вот тут-то собака и зарыта: вы не рассказали вашей дочке... Она — не поняла, и с тех самых пор убеждена в следующем: «Я не нужна моей маме, потому что мама ребенка не хочет». Ребенок как бы вместе с матерью переживает ее беременность, и если мать отказывает зарождающейся в ней новой жизни, это моментально отражается на потенциальных возможностях ребенка жи­вущего: он в этом случае может затормозиться в развитии. Лоране тогда тут же сделалась папиным ребенком, вместо того, чтобы про­должать развиваться как девочка, по образу своей матери.

Беседа эта была поистине волшебством, сказали бы те, кто не знаком с психоанализом; она была удивительной — сказали бы другие, потому что малышка снова стала хорошо относиться к своей матери, чего давно уже не было — мать представляла для нее потенциальную опасность в связи с отношением к той жизни, которую девочка в ней учуяла, — ведь словесного объяснения временного нежелания иметь другого ребенка не было: родители не сказали, что еще одного ребенка они хотели бы, но попозднее, а сейчас не тот момент, это не своевременно по причине их бюджета, из-за этого, из-за-того... Не предупредили Лоране, что в прерывании бе­ременности как таковой, виновата не она, что возможность родить никуда не девается у женщины, но зависит от других. А это пре­рывание беременности у матери может тормозить развитие другого ребенка в семье.

Не будь девочки, мы бы и не узнали, что за событие — аборт у матери — могло так на нее повлиять. Ребенок сам указал нам на него. Конечно, всё это могло вовсе ничего не значить... Пустая случайность... Но я не верю в случайности. Девочка устроила своего медвежонка, то есть ребенка до того, как он становится девочкой, у папы на руках... А затем сыграла в игру «описалась-обкакалась», облеченную в форму падения разломанной куклы. Она хотела что-то сказать... Она не устроила этого ребенка-куклу на руках у матери — никак нет — как сделала это с мишкой, пристроив его к папе. Она слушала, что мы говорили, и по-своему показала нам, что, произошло тогда без ее ведома.

Удивительно... Если присматриваться к детскому выражению лица во время разговора с родителями, увидишь, что оно полностью совпадает с их собственной.

Психотик и есть выражение той эмбриональной жизни, в которой эмбрион подучил в наследство от матери симво­лическую жизнь, которую прожила мать, так и не найдя возможным проговорить ее. Все, что не проговаривается, не находит выражения в словах, записывается и выражается в языке тела, мешая реализовать наследственные задатки и отражаясь на общем тонусе индивида. И ребенок как член этой семьи, будучи субъектом своей собственной истории, принимает на себя долг, который на самом деле принадлежит его отцу или матери. Таким образом, можно сказать, что некоторые дети несут в себе своих родителей, они являются их первыми пси­хотерапевтами. Родители же, подавив своих детей, передают им час­тично переживание собственной истории, и происходит это с ребенком в том же возрасте, когда родители получили травму, преодолеть которую им никто не помог.

При работе с психотиками в возрасте до пяти и даже десяти лет, обратимости все же больше, чем в случаях подростковых психозов. Именно поэтому психоанализ здесь должен проводиться раньше, чтобы долг, который родители сумели «перевести» на что-то другое, но который так и остался в них «торчать», не превратился бы в груз для ребенка, которому выразить его необходимо. То, что должно быть выражено, необходимо выразить... И если этого не сделает ни один из родителей, то это сделает их ребенок, если — не он, то их внук. Но этот долг так или иначе все равно даст себя знать в этой семье, потому что он является символическим испытанием, страданием, которое должно воплотиться в крике, должно быть ус­лышано и разделено тем, кто услышит, вытрет слезы и, если будет позволено употребить такое выражение, реабилитирует аффективную значимость этого индивидуума для того, чтобы он полностью осознал себя человеком. «Это ни хорошо, ни плохо, так неудобно жить, но это твое испытание и ты помогаешь таким образом маме и всей своей семье и себе самому, и твоей семье, которая была когда-то, и той, что еще только будет... И помогаешь им, выражая то страдание, которое в тебе находит свое выражение, оно жаждет быть переданым, отмщенным, но и нашедшим в этом прощение.»

Здесь не работает никакое сравнение из области этологии, это чисто человеческая черта — принимать во внимание в своей жизни историю своей матери, отца, семьи; это, в конечном итоге, возможность энергетического переложения на другого того страдания, от которого так и не смогли избавиться сами. И этот перенос характерен только для человека. То, что было пережито, отнимало жизненную энергию или же, наоборот, было наделено большим значением, чем того заслуживало, некоторые ощущения, которых не было у других, всё, что является следствием того, что запретный плод был испробован (в конечном итоге это все то, что было «запретным плодом» для данного индивидуума), — все это представляет собой ту чрезвычайную интуицию, которая присуща человеческому роду, эмоциональным свя­зям, существующим между отцом и сыном, матерью и дочерью, которые попались в ловушку бессознательного закона их символи­ческого существования, когда то, что они делают, выдает то, что говорят, и vice versa'.

        Общество в каком-то смысле перенесло на себя это человеческое поведение. Некоторые общества до наших дней несут на себе родовую вину: как будто чувствуют себя ответственными за ту ошибку, что была совершена кем-то из предков, переживают «значимость» этого проступка.

 Трагедия в том, что людям трудно понять разницу между ответ­ственностью и виновностью. Ужасно, что человек испытывает чувство вины там, где на самом деле должно присутствовать лишь чувство ответственности (в случае, если он действительно ничуть не виноват). А когда человек чувствует себя виноватым — ему стыдно, и это мешает ему выразить свои переживания... Подобно тому, как матери Люсьен, застыдившейся в охватившем ее отчаянии, необходимо было чье-то плечо, чтобы выговориться... И этим плечом оказалось плечо ее избранника — мужа, который служил ей в этот момент и бабушкой, и матерью для того, чтобы понять, что происходило. В этот момент времени и в этой точке пространства он стал для нее-маленькой тем «плечом», на котором можно выплакать свое горе. Это было ни хорошо, ни плохо — просто это было выражением того страдания, в которое ввергли ее отец и мать, желавшие ребенка, которого так не хотела она, и этим ребенком стала ее сестра. То же самое и с маленькой Люсьен: отец и мать, любя друг друга, пожелали дать жизнь Клоду, братишке, которого она не хотела: во-первых, он был вторым ребенком, и кроме того, он был мальчиком, а именно мальчика, а не девочку хотела ее мама, когда родилась Люсьен. В действи­тельности же вышло, что тот первый ребенок, которого хотели, оказался девочкой. И тогда эта девочка сказала: «Зачем только это надо быть девочкой... да незачем... я хочу умереть». Так ребенок — субъект — разрушает свое тело, которое не является больше для него достойным человека. И она спряталась в другое время своей жизни, довела себя до эмбрионального состояния. А мама говорила:

«Да она же задохнется под этим кожаным пальто». — «Вовсе нет, она хочет, чтобы ее оставили в покое, там — под пальто, она спит и слушает, что мы говорим.» — «Как можно спать и слушать одновременно?» — «Так она делала, когда находилась у вас в животе, она спала и слушала, жила вместе с вами.»

Символически Люсьен вновь проделала эту дорогу, чтобы привести всех, кто имел к этому отношение, всех участников этой драмы к тому месту, где всё остановилось. Часть ее жизненных потенций была заторможена невыговоренной речью и тормозила в ней право на жизнь как в ее индивидуальности, так и в ее сексуальной иден­тификации как старшей сестры.

В конце концов, кризис всегда вызывается непроговоренностью и искаженным пониманием происходящего. Например, маленький Клод, он плохо понял, что происходит: говорили-то о мальчике, который являл собой ту самую модель существования, что была и его моделью: этот малыш Эктор, «большой мальчик», бегает и ходит, мелькает перед глазами, именно таким хочет стать и Клод. Клод, он, еще младенец, но именно те «большие мальчики», что окружают его, и являют для него тот образ, который он хочет воплотить в своем собственном взрослении. Но вот оказывается, что это взросление может одновременно спровоцировать и смерть отца. Клод пришел в отчаяние. И тут я тогда сказала: «Но это же не ты... Это Эктор видел такой сон о своем папе, и его папа — не твой папа, ты же не видишь такие сны о своем папе». И тут же Клод вернулся к собственному образу и собственной индентификации.

Это пример тех превентивных мер, которые мы проводили в Мезон Верт. И матерям Эктора и Люсьен никогда не придется обращаться больше к психиатру ни по поводу своей дочери, ни по поводу самих себя.

Эта превентивная работа в особенности должна быть направлена на выявление родительской позиции по отношению к ребенку (на стадии его эмбриональной жизни) и образу, в котором ребенок предстает перед внутренним взором родителей и с которым родители вступают в контакт затем — при рождении и в первые месяцы жизни ребенка. Мне думается, что именно в этот период можно

лестницы... бум-бум-бум...» А муж — закатывал сцены: ругал и консьержку, и свою жену, которая не могла убедить консьержку, что коляску надо оставлять внизу, что это бесчеловечно по отношению к ней. Точно так же, как он ругался и злилися тогда, сегодня он готов был буквально изничтожить своих детей. В конце концов семья переехала, они нашли квартиру в доме с лифтом и низким первым этажом: теперь-то они живут в таком доме, где поднимать и спускать на себе ничего не нужно. «Вот этого-то и не достает вашим детям, — сказала тогда я родителям. — Вот что они делают». Малышка слышала это «бумканье» в свои первые 3-4 месяца, а ее брат — все свое младенчество. И они на своем языке, с помощью этих машинок, «возвращали» ту, свою с матерью, безопасность: бум-бум-бум, вниз, и снова подняться, и снова бум-бум, бум... Эти двое детей не играли, а в самом деле переживали необходимое им со­стояние.

Движения, жесты, которые родителям кажутся незначительными, либо, наоборот, представляются невыносимыми, могут носить самый что ни на есть разоблачительный характер. Эти маневры детей с машинками не были бессмысленной игрой: они воспроизводили безо­пасность детей при матери. Нагоняи отца не производили на них никакого эффекта; стоило ему отвернуться, дети принимались за прежнее. Для них играть в «это» было важнее всего остального; они вновь обретали себя самих защищенных, свою безопасность, которая была им необходима, как защита, позволяющая противостоять переменчивым людским настроениям.

Перед нами наглядный пример того, как родители склонны пода­влять и цензурировать своих детей в выражении ими себя, в про­явлениях, которые сообщают о ребенке нечто очень для него важное, что родители обязаны понять.

Эти двое родителей в тот день узнали кое-что важное для себя, они поняли, что ребенок обретает чувство безопасности, когда вос­создает тот «язык», который он усвоил в общении со своей матерью, и что язык — это не только и не столько слово, язык — это способ жизни. Настоящее средоточие базовых ощущений — чувст­вовать собственную безопасность с самых первых месяцев жизни, и это может включать в себя то, что ребенок, пусть даже его за это ругают, воспроизводит, повторяет определенные ситуации. Это процесс интеграции и инициации в жизнь, и дети повторяют его на свой манер. Но для того, чтобы это понять, это надо увидеть. Такую возможность и предоставляет Мезон Верт. И важно, что это происходит до того, как общество принимает или не принимает ребенка. На этой стадии не только нарушения у ребенка, но не­понимания, недопонимания у взрослых — обратимы. Родители таким образом открывают для себя, что такое понимание мира их детьми. То, что они сначала принимали за тики, мании, каприз или глупость, то что их нервировало, открывает перед ними потрясающую сеть физических связей, которые образовались вокруг самых обыденных событий первых лет жизни ребенка, когда существование молодой супружеской пары обременено массой проблем. Отец, приходивший в ярость от бесконечного «бум-бум-бум» машинки и грузовика, в конце концов с облегчением расхохотался: «Мне бы в голову не пришло, что мой сын и моя дочь помнят о той лестничной комедии, и что все это — желание ее вернуть!»

 

        У СТЫДА НЕТ ВОЗРАСТА

 В Мезон Верт для пеленального столика мы отвели уголок за колонной. Мы не хотели, чтобы он был у всех на виду. Когда ребенка переодевают прилюдно, он не чувствует себя так комфортно, как тот, которого перепеленывают одного, вдали от посторонних глаз. Это вроде бы доказывает, что у младенца уже есть чувство стыда и что он стесняется, когда ему перед всеми оголяют попу. Мамы одобрили это. «Верно, — говорили они, — так лучше, так ребенок как будто дома».

Приходилось, правда, видеть и таких детей, которые не могли справлять свои нужды в одиночестве, без домоганий горшка с ус­тановкой его таким образом, чтобы быть в центре всеобщего внимания. И мы были вынуждены обращаться к мамам этих детей таким образом: «Нет, — говорили мы, — здесь дети идут с горшком за занавеску4 и не вытаскивают горшки на середину комнаты». Некоторые мамы, пытаясь возразить, доходили до того, что говорили: «Но тогда отчего бы и есть им не при всех?» На что я отвечала: «Нет, в нашем этносе принято есть вместе, и мы не считаем это стыдным. Когда вы что-то предпринимаете в отношении своего ребенка, представьте, что это происходит с вами. Вам бы понравилось, если бы ваш ночной горшок принесли в комнату?» — «Конечно, нет... Но ребенок — другое дело.» — «Да нет, не другое». И очевидно, что когда уважаешь ребенка, даже очень маленького, он обретает чувство собственного достоинства, которым не обладал в отношении того, что касается таких операций как физиологические отправления или переодевание.

В XVII веке аристократы могли принимать посетителей, сидя на горшке (стул с сидением с дыркой, под которым установлен горшок). В глазах детей этих аристократов, в глазах их слуг и менее родовитых дворян такой прием соответствовал положению, занимаемому хозя­ином5. Ребенок хотел бы быть таким взрослым, которого он видит перед собой. Так зачем в качестве примера для подражания предлагать ему делать то, что тот, кто представляет для него идеал взрослого, не делал бы из чувства стыда?

В каждом ребенке — просто мы об этом не хотим думать — живет и развивается некий интуитивный проект отношения других к нему как ко взрослому. Значит, он ждет, чтобы по отношению к нему и вели себя так же, как по отношению к взрослому, и уважали бы так же. И в этом ребенок прав.

Во всем, что касается стыда, нужно это учитывать. Когда, например, родители, разгуливающие перед своими детьми в костюмах Адама и Евы, спрашивают меня — хорошо это или плохо, что дети их видят, — я отвечаю так: «Если к вам пришли друзья — друзья, которых вы уважаете,   вы делаете то же самое?» — «Нет, конечно!» — «Тогда не делайте так и перед детьми. Вы ходите так, то есть вы не стесняетесь своей наготы перед вашим супругом, другом — прекрасно. Но ребенок не должен быть вашим супругом. Однако, если вы действительно нудисты и так ведете себя со всеми, пожалуйста».

Родители, которые разгуливают у себя дома нагишом, очень удив­ляются, когда мальчики в возрасте б—8 лет начинают проявлять преувеличенную стыдливость. И удивляются еще больше, когда узнают, что девочки в детском саду, где есть младшие и старшие группы, бегают в туалеты, чтобы подсмотреть, как большие снимают штанишки. Именно для того, чтобы избежать вольного обращения с инцестом, нужно, чтобы во всём ребенок относился к родителям не иначе, как к папе-маме. Я получаю много писем от родителей, которые ругаются, возмущаются, что их дети запираются в уборной. Чувство стыдливости рождается очень рано, но ребенок выражает его лишь тогда, когда иначе вести себя не может, когда ему угрожает некое запретное насилие или запрет стать самим собой из-за насилия, выражающегося в том, что другие на него смотрят.

В 1968 году, двадцатилетние, в противовес своим предкам, скры­вавшим («Не выставляйся на всеобщее обозрение.») какие-то части тела, озаботились тем, что их дети будут так же усматривать в человеческом теле нечто постыдное. Но вместе с тем сами они, став родителями, в обнаженном виде детям не показывались. Теперь родители это делают, и совершенно не отдают себе отчета в том, что взрослое тело родителей для ребенка настолько прекрасно, что оно его подавляет. В соревновании эстетических значимостей он безоружен против тела взрослого. Между собой дети не стесняются своей наготы. Не беспокоит их и нагота других взрослых, но только не их родителей. На наготу тех, кто дал ему жизнь, ребенок смотрит совершенно особо, для ребенка это его внутренняя модель для под­ражания. Если же превалирует и выставляется напоказ внешнее, то ребенок не понимает, где его взрослый предшественник, чье сущес­твование подвергается сомнению фактом наличия его наготы, которую ему не с чем сравнивать. А те женщины, которые расхаживают голыми перед своими детьми мужского пола неизвестно до какого возраста, сокращают для собственного ребенка свободу его поведения. Модой нагота была низведена до банальности. Но невозможно низвести до банальности наготу отца или матери. Прежде всего, сам ребенок против того, чтобы доводить восприятие наготы родителей до по­добного уровня. Родители в этом вопросе потеряли голову, они сегодня похожи на священника, у которого спрашивают, правда ли Христос присутствует при совершении таинства евхаристии, и который отвечает: «Совесть подскажет». Родители сегодня заблудились в трех соснах: с одной стороны, они не хотят поступать, как их родители, и говорят своим детям, что нагота естественна, с другой — пытаются при этом сохранять некую завесу тайны.

Те же проблемы и с жизнью семейной пары в присутствии детей. Ну, с наготой — ладно, а ласка, нежность? Есть пары, которые упорно даже не обнимаются в присутствии детей и не позволяют себе проявления друг к другу никаких знаков внимания; есть и такие, что бесконечно на людях целуются. И то, и другое может выглядеть неестественно.

Мудрить тут нечего. «Всё, — говорю я родителям, — очень просто: ведите себя перед своими детьми, точно так же, как перед гостями, которых вы уважаете, — вот и все, что от вас требуется». Других критериев нет. Это требования этики, но не все родители, увы, им отвечают. Поскольку им воспитание принесло лишь аф­фективные сексуальные трудности, от которых они страдают по сей день, они убеждены, что, поступая таким образом, ограждают от подобного своих детей. В конечном же итоге получается, что един­ственная их цель — сделать наоборот, поступить не так, как поступали их собственные родители. В результате их дети вступают в проти­воречие с ними. Чрезвычайно вредно, чтобы родители определяли характер поведения по отношению к своим детям лишь в зависимости от того, как вели себя с ними их собственные родители: все-таки есть возможность продолжить род без того, чтобы по-прежнему мно­жить эдиповы трупы. Следовало бы все-таки подумать и о свободе другого.

Уважать ребенка — это значит предложить ему модель поведения и предоставить возможность не подражать ей. У ребенка нет другого выхода в формировании себя, кроме отрицания, и он говорит «Нет». Перед этим повторяющимся «нет» родители совершенно теряют ори­ентацию и их ждет неминуемое поражение. Так что же у этих родителей не получилось? Всё получилось, но выбрало другую дорогу, которая не соответствовала родительским представлениям. А ведь у чада-то было собственное представление о жизни. Родители ведут себя по отношению к нему так, как будто то, кем станет этот ребенок, имело смысл лишь в момент их соития, все остальное не в счет. Они отрицают, что желание жизни, которое живет в их ребенке, это нечто совершенно иное, чем то, что они себе пред­ставляли.

 

        ВМЕСТЕ С ВОСПИТАТЕЛЬНИЦАМИ ДОМОВ РЕБЕНКА

 Я лечила двух маленьких мавританцев, брата и сестру, которые были помещены в дом ребенка. Доменик, 3 года, и Вероник — 22 месяца. Имена звучат похоже. Мальчик за три месяца, которые был в детском доме, не произнес ни единого слова, он терроризировал свою сестру, которая бессловесно всё сносила, была депрессивна, а он — молчал. Тогда решили, что он отстает в развитии. Но он вовсе не отставал, просто он жил в ситуации, в которой ничего не понимал: ему никто не объяснил, почему это вдруг его отняли у папы с мамой — мавританцев. В качестве семейного воспоминания у него осталась лило» сестра. И он ее терроризировал, потому, возможно, что ему хотелось, чтобы она оставалась младенцем, каким была тогда, когда все они были вместе.

Мать, когда однажды напару с мужем пришла к детям — глаз на них не поднимала. Это была мавританка, с корнем вырванная из своей среды; приспособиться к Парижу она никак не сумела; зарабатывала ведением хозяйства в чужих домах; и, ясно, что, за­беременев в третий раз, не имела возможности оставить при себе первых двух детей.

Суд постановил отнять их у нее, поскольку соседи подали жалобу, что детей в семье били. Судья отправил детей в дом ребенка. Я видела этих родителей, они были травмированы тем, что у них отняли детей, и все это только потому, что мать, беременная в третий раз, но не прекращающая работать, не могла выносить, как кричит малышка Вероник. Когда приходили родители, девочка пряталась у воспитательниц и орала, боясь, что мать может ее забрать с собой. Мальчик же, наоборот, шел к матери, потом — к отцу.

Я подумала так: старший здесь себя несчастным не чувствует, и, если и отстает, то только потому, что тут же находится малышка, с появлением которой жизнь семьи усложнилась. Значит, совершенно естественно, что он терроризирует девочку, другого ребенка такого же возраста он бы не трогал; он терроризирует сестру, отнимает у нее все, до чего бы она ни дотронулась... и это все из-за того, что эта его сестра забрала у него маму, и с ее появлением в доме все пошло наперекосяк. Но если ему не объяснить того, что про­исходит, он будет упорствовать в своем поведении, которое тормозит развитие сестры, а та не может развиваться, потому что старший брат препятствует проявлению у нее какого бы то ни было интереса к чему угодно — он все вырывает у нее из рук. Но разлучить их было бы неправильно. Разлучи их, и, значит, эта семья больше уже не будет семьей. Именно поэтому их нужно оставить вместе, но нужно помочь старшему понять свое поведение и то, что он затрудняет жизнь девочки, просто не разрешает ей жить. Нужно ему объяснить, что он запрещает сестре что бы то ни было брать, потому, что когда она родилась, она отняла у него маму; он думает, что, не родись его сестра, его бы не забрали из дома, мама не стала бы так нервничать, не била бы их, и соседи бы не жаловались на крики, и судьи бы не отняли их у родителей. Ему объясняешь — и он прекрасно понимает. То, как он ведет себя с сестрой, ни хорошо, ни плохо. Он может и говорить, и понимать; его поведению можно вернуть ту динамику, которая будет обладать для него смыслом. И тогда он снова сможет войти в общение, вместо того, чтобы все время мешать своей сестре устанавливать свои связи с внешним миром.

Совершенно ясно, как это происходит: старший мешает матери заниматься новорожденным, берет, например, пеленки, пьет из бу­тылочки, тогда мать шлепает его, он плачет, она опять шлепает. И потом наступает день, когда эти шлепки становятся в глазах соседей побоями, они жалуются в суд, судья заводит дело — среда с низким образовательным цензом, значит «социальные причины», и детей забирают. Дело сделано. Старший фиксируется на сестре, потому что сказал себе, что все эти несчастья произошли из-за нее. Но с ним ничего не проговорено для того, чтобы он смог понять, что ситуация на самом деле совершенно иная; его уставшая мать снова беременна, она — совсем не плохая мать, но без своей матери (бабушка осталась на родине, в Мавритании) ей в одиночку заниматься детьми трудно. Дети мешали ей найти работу по уборке квартир, потому что никому не хотелось чтобы она приходила с детьми.

Нужно растолковать мальчику, что он ошибается, думая, что сестра виновата в том, что их забрали из дома, что это всё из-за нее (или из-за него), или — что это вина родителей, которые были бессильны противостоять закону.

«Это не оттого, что ты — Доменик, — сказала я. — Какой угодно большой мальчик чувствовал бы себя несчастливым, когда нужна мама, а мамы нет. И Жак, и Пьер, и Поль чувствовали бы себя так же. Ты, это — ты, и ты был несчастлив и думал, что виновата во всем этом Вероник, но дело не в ней, а в том, что у твоей мамы двое детей, и она очень уставала, потому что ей приходилось заниматься уборкой у чужих людей, чтобы зарабатывать.»

Вместо того, чтобы общаться с детьми своего возраста, Доменик то и дело подстерегал сестру и не давал ей проходу. Малышка чахла, потому что любила своего братика, и чтобы угодить ему начинала вести себя так, будто ее нет.

Воспитатели, которые хотели, чтобы дети развивались в соответ­ствии со своим возрастом, видели, что один ребенок отстает, а другой замедлился в развитии. Казалось, дело не во взаимоотношениях этих двоих. И, в самом деле, — в действительности это происходило потому, что и тому и другому ребенку необходимо было услышать, что причиной, по которой они оказались в доме малютки, не являются они сами — виновата в этом ситуация, в которую они, дети такого возраста, попали. Они — всего лишь дети, и управляет их поступками то, как они понимают происходящее, треугольник, то есть «папа-мама и братья, сестры вокруг них».

Я говорила с Домеником таким образом, чтобы он смог понять разницу между индивидуумом такого возраста, в каком он находился, и им как субъектом.

«Ты понимал, в чем дело, — говорила я, — но твое тело — это тело ребенка, и оно не умело вести себя иначе. Ну и твоя мама, раз ты ребенок, думала, что если она тебя отшлепает, то ты поймешь... Но ты не понимал, что надо делать... — Я утверждала, что это из-за возраста. — Не ты, такой-то, виноват, просто тебе — столько лет. Но на твоем месте мог оказаться и Пьер, и Поль, и Жак... На Доменике нет никакой вины, просто ситуация очень слож­ная.»

Детство характеризуется еще и тем, что в этом возрасте ребенок находится в плену тех своих желаний, что рвутся быть высказанными, явленными. Так Доменику надо было высказаться, но у него для этого было единственное средство — бить сестру.

В конце этих бесед с Домеником, которые происходили в при­сутствии его сестры и всех нянечек, мальчик смог, наконец, говорить, и помощь психотерапевта ему более не понадобилась. Он смог войти в небольшую детсадовскую группу, которая быта в доме малютки, прекратил досаждать сестренке, которая спала с ним вместе в одной спальне, и вел себя с ней вполне сносно.

Тогда я стала заниматься девочкой, которой тоже была необходима языковая поддержка. Я договорилась с нянечками. «Я хочу видеть теперь только малышку Вероник, потому что со страшим уже все более менее в порядке: он вышел из тупика, занимается, хорошо относится к сестре, общается с родителями, когда те приходят, и даже доволен этими встречами. А в малышке еще живет страх, она идет к отцу, но не к матери. Мать же страдает, потому что несмотря ни на что она девочку любит.» Конечно, как я поняла, эта женщина не могла воспитать дочку без чьей-либо помощи. Она так и не сняла национальных одежд, жила в воспоминаниях, вне всякой связи с окружающими. Конечно, соседи не могли выдержать, как эта женщина то и дело шлепает детей и кричит. Глаза у Вероник были умненькие, живые. Но она отставала в речевом развитии. Я предложила ей несколько словесных моделей: «Это — Жененьева (утренняя нянечка)», или: «Это — Кристина (вечерняя)», или: «А это — госпожа Дольто». Когда я предлагала ей эти модели, девочка неумело старалась произнести слог-два, но я заметила, что вместе с артикуляционными усилиями она начинала ерзать и подпрыгивать на попе, как утка на своей гузке. «Вероник, — говорю, — ты хочешь говорить ртом, ртом, который на лице, а у тебя говорит тот рот, что на попке». — Она очень заинтересованно на меня посмотрела, и действительно, начала говорить, но «с двух концов». Ей было очень смешно, что она подпрыгивает на попе одновременно с тем, что произносит слог. Девочка начинала отдавать предпочтение оральному полюсу, но каждый слог соответствовал воображаемому шлепку по попе, который она получала от матери (я с ней еще не заговаривала об этих шлепках), я! просто указала ей, что прежде чем она раскрывает рот, начинает говорить ее попка. И ей это показалось таким смешным, каким это и было на самом деле.

Я стимулировала ее речевую активность формулами: «Это — корова», она улыбается, повторяет слова. Когда Вероник говорит «гоюбой» вместо «голубой» и «понъявилось» вместо «понравилось», я поправляю. Очень внимательно слежу за произношением, потому что именно в этом и заключается общение с ребенком; а она, как только пробует исправиться, сразу же начинает ерзать. И после — получается. Ей хочется научиться говорить, хорошо говорить, но чтобы правильно сказать, надо сначала сделать «каку»: зона удо­вольствия у нее сосредоточена вокруг попы (!), которая получала шлепки или делала каку, — именно это место было средоточением общения матери со своим ребенком. Но, в конце концов, кончилось тем, что девочка, в качестве подарка взрослому, с которым она вошла в общение, стала произносить слога: этот звуковой подарок соответствовал тому, что у нее просил взрослый. А если она сумеет хорошо сказать, ее поймут все дети и вообще все вокруг. И как только Доменик это поняла, она начала стараться. Вот и вся пси­хотерапия. Но если бы захотелось заснять этого ребенка на пленку, что бы мы тогда увидели? Мы бы увидели, что ребенок оживляется и все время «играет» со своей попой... И вряд ли можно было бы понять наверняка, в какой момент экспрессивного нарастания внутренней потребности выразиться у девочки путается верх и низ: нужно хорошо поступить, но «верхом» или «низом»? Неизвестно. У малышки Вероник нет пока еще другой возможности выразиться, только через низ своего организма — то место, что так «удовлет­воряло» мать, и девочка к нему возвращается, теперь — как к средству самовыражения. Девочка очень умненькая, чувствительна к каждому моему слову. Это чудесно! Видно, что она еще не располагает теми языковыми средствами, которые привычны для детей ее возраста в цивилизации, где разговаривают, артикулируя фонемы губами, ртом, а ей их не произнести, и она ерзает на попе, а тазовая область это одновременно и гениталии, то есть в тот момент, когда она ерзает на попе, происходит удовлетворение ее желания (мать вступала в контакт с нею посредством шлепка). И нужны были века циви­лизации, чтобы появилась, наконец, возможность выразить то, что чувствуешь, хочешь, делая что-то руками («делать» — глагол, свя­занный по значению с «какать-писать»), то есть перенести идею сфинктера на руки, которые что-то могут выяснить, сделать. Первым объектом, к которому прикасается ребенок, является, очевидно, его собственная какашка. А когда начинает гулять, что поднимает? Первым делом — собачьи какашки. Для него это интересно. Нужно попробовать поставить себя на уровень ребенка. Невозможно всё поменять одним махом, тело ребенка еще хранит воспоминания о том времени, когда ему меняли пеленки. Никакая камера не может такое показать, а на психоаналитическом сеансе можно выявить эти связи перед присутствующими (нянечками в данном случае), и они могут подтвердить те результаты работы психоаналитика, коим они были свидетелями.

Всё, что делает ребенок, должно иметь свое оправдание на ди­намическом уровне. И тогда ребенок может избавиться от чувства вины. В конечном счете важно не то, что ребенок есть ребенок, а то, что к нему обращаются как к индивидууму, который пока что, временно, располагает лишь детскими средствами выражения себя. Родительской целью является социализовать ребенка, но уровень, на котором он находится, не принимается во внимание. Родители хотят сразу же видеть результат, отделяя конечную точку этого про­цесса от его корней.

На самом деле, все основано на семейном и социальном поведении, на амнезии, забытьи зародышевой жизни, на пренатальной жизни, на раннем детстве, которое так и не нашло своего неврологического завершения.

Мама Вероник сказала, что ее дочке надо было менять пеленки тут же, как только ее перепеленали, но поскольку мать кормила ее грудью, поначалу у девочки никаких неприятностей не было, они начались потом; девочка хотела привлечь внимание матери и поэтому то и дело писалась и какалась, чтобы мать снова взяла ее. Мать же говорила, что это было просто невыносимо, и она то и дело ее шлепала, чтобы та прекратила пачкать пеленки.

Подобное воспитание слишком смахивает на пересадку черенка. Корни обрубаются, и у ребенка теряются основы его собственной истории: он не может больше войти в коммуникацию, он чувствует себя совершенно потерянным.

Взрослые думают, что это благотворно, что ребенок выходит из животной, незрелой стадии своего развития. Экономическую причину здесь скрывают: мать хочет быть свободной, чтобы идти работать. Но ребенку она нужна. И ей тоже, наверняка, нужен этот ребенок, как когда-то, когда она сама была маленькой, ей была нужна бабушка, с которой она не расставалась, оставленная на ее попечение матерью. И ребенок отвечает на это неосознанное требование матери: не расставаться с ребенком, но тем не менее, зарабатывать на жизнь. Вся драма детей, которых слишком рано отдали в ясли, в этом и заключается.

Сколько матерей, доведенных почти до нервного истощения, бьют детей, чтобы те не пачкали пеленки как только им их поменяли. Матери торопятся, они очень устали. Им вдолбили в голову, что ребенок должен принять социальные требования и удовлетворить тре­бования взрослого, потому что тот сказал: «Сделай так, потому что мне это надо». Но все происходит не так. Ребенок примет лишь те предписания, которые входят в согласие с его натурой, лишь найдя взаимопонимание с самим собой, с тем, о чем хранит вос­поминание его тело, — только тогда ребенок примет их. Для этого и обращаешься к тому субъекту, который находится в нем как действительный собеседник, и объясняешь этому собеседнику, что он выражает посредством тела. Иначе ребенок может остановиться в своем развитии, или начнет отставать и не найдет в этом тумане дорогу к самому себе и, безусловно, не сможет отвечать на нормальные требования взрослого. Ребенок теряет свои жизненные силы, отка­зываясь выполнять те нормы, которые он не считает жизненно не­обходимыми. «Нужно, чтобы я стал вещью, бездеятельной вещью.» И сразу все жизненные функции разрегулируются. До того как я начала заниматься с Вероник, ей стали давать гормоны для поднятия аппетита, чтобы она спала, когда нужно, а когда нужно просыпалась и реагировала, но девочка стала еще пассивней, стала вялой, в яслях забеспокоились. Отнесли же все это к «отставанию в развитии», да внешне так и было, а девочка-то была такая умненькая!

Даже в самом «дивном новом мире» нужды ребенка не сведутся только к нормальному обмену веществ.

Я думаю, что желание ребенка, которое является специфически человеческим (во всяком случае, у животных мы этого не наблюдаем), это — желание межпсихической коммуникации со взрослыми: желание духовной связи со взрослым; общения душ и взаимопонимания. Языком для ребенка со взрослым является всё... История мавританской семьи подтверждает это как нельзя лучше.

Теперь в нашем цивилизованном обществе находится много детей, матери или отцы которых лишены своей природной, общинной среды, и можно проследить, каким образом, в конце концов, дети «окуль­туриваются» с точки зрения языка. У родителей меняется манера общения с детьми. Им хотелось бы продолжать общаться с ними, как это было, когда они сами были маленькими, но они это сделать не могут, потому что не живут больше со своим племенем, народом, как это было раньше. И ребенок оказывается в тупике. Как ему развиваться? Матери надо идти на работу и ей необходимо, чтобы ребенок вел себя определенным образом, но во времена ее детства, в племени (деревне) все было совсем иначе.

Именно наблюдение за малышами подтверждает основополагающее открытие: человеческое существо начинает свою «историю» с яй­цеклетки. Но человек не может развиваться так, чтобы его ничто не отрывало от прошлого. И он не сможет оторваться от образа символического тела, если только это тело не найдет свое симво­лическое выражение в речи6. Например, младенец, который сосет грудь, может быть отнят от материнской груди только при условии, что и мать займется тем же, чем и он, и от вербального общения с ним начнет получать большее удовольствие, нежели от телесного. Если мать отнимает ребенка от груди, но продолжает целовать его всюду, то есть ее рот имеет право на пользование его телом в любом месте, а его — нет, ребенок начинает испытывать мучительное противоречие: он становится «материнской грудью», а она ему грудь не дает. Но у него нет и вербального молока, ведь речь — то же молоко, но звуковое, слышимое. Ребенок становится объектом наслаждения, но сам наслаждение в обмен на предоставляемое ему не получает; он как бы начинает получать удовольствие от того,  что стал принадлежностью, объектом своей матери и перестал быть субъектом в своих собственных коммуникационных поисках. Таким образом может сформироваться база для дисфункции, что может привести к психозу или умственному отставанию. И это происходит тем быстрее, чем умнее и развитее ребенок. У Вероник развился психоз, у старшего брата начала развиваться дебильность, потому что он не говорил, а значит и не имел вербальной коммуникации, а раз этого не было, его руки стали той агрессивной «глоткой», которая все отнимала у сестры. Нужно было охранять от него сестру, когда та ела, потому что он у нее отнимал все, только бы ей ничего не досталось. Не то, чтобы он хотел ее смерти, просто он сам хотел жить. «Именно потому, что так было до того, как она родилась, и тогда все было хорошо, а я хочу жить.»

Теперь, когда мальчик чувствует себя живым на своем собственном уровне, он видится с родителями каждую неделю, и все у него хорошо. На уик-энды стали забирать и Вероник, возвращалась с которых она чрезвычайно собой довольная — причесанная, как на­стоящая мавританка — в завитых волосах масса маленьких бантиков. Неделю спустя, маму она встречала иначе, чем до лечения и со­вместных выходных, всплакнула лишь при виде отца, похоже, чем-то недовольного: может быть, он сердился на то, сколько времени мать тратит, чтобы сделать ей прическу... Я не уловила, чем именно он не доволен, что-то он пробурчал, а Вероник отца испугалась. Она уцепилась за воспитательницу с намерением поскорей добраться до матери... Она вновь обрела уверенность в материнской любви и в собственной защищенности, безопасности рядом с ней.

Воспитательницы этого дома малютки проводили вместе со мной психоаналитическую работу. Я не касалась детей руками, только говорила. Я говорю что-нибудь, Вероник смотрит на Женевьеву, а я подтверждаю: «Женевьева, которая сейчас замещает твою маму, разрешает, чтобы я тебе это сказала». Тогда Вероник чувствует себя комфортно, потому что все происходит через посредство тела.

Когда ребенок проходит лечение в присутствии своей матери, мы должны поступать так же. Тогда и мать понимает, насколько ее ребенок разумен в своих реакциях. И так должно быть до того момента, пока ребенок не захочет, чтобы мама ушла. Поведение его говорит само за себя: он берет мамину сумку, кладет ей ее на колени и тащит маму к двери. Так делает обычно ребенок, который еще не говорит. «Вы видите, сегодня ваш ребенок хочет остаться со мной наедине. Вы позволите?» Мать говорит: «Но сумку-то я могу оставить». Ребенок берет сумку и вручает ей: он не хочет, чтобы здесь оставалось что бы то ни было, принадлежащее его матери7. И вот в этот момент надо быть поистине ко всему готовым, потому что мать может не в меру остро переживать происходящее. Есть и такие субъекты, которые сами предпочитают остаться за дверью, а в комнату пропускают мать. В таком случае надо оставлять дверь открытой, чтобы ребенок мог ходить туда-сюда. Потом, в ходе нашей с матерью беседы, ребенок постепенно войдет в контакт с нами. И, заметьте, что он предпринимает по отношению к этим двум лицам (к психотерапевту и маме).

Начинается всегда одинаково: сначала он вроде бы делает какой-то жест, но тут же снова усаживается на материнские колени. Если он начинает что-то делать руками, например, лепить, он не может понять, не отделит ли его это действие от его корня, которым является мать. Дети с психопатологией — всегда те, кого матери неудачно оторвали от груди. Ребенок хочет остаться материнским объектом для того, чтобы быть уверенным, что его тело суть тело его матери, и как только он начинает входить во взаимодействие с кем-то другим, его охватывает страх — ведь он на минуту забывает маму, и ему страшно, что она может сделать то же самое. Это можно вербализовать: «Знаешь, ты можешь на минутку забыть, что твоя мама тут, она позволяет, чтобы ты забыл это, она ведь пришла вместе с тобой для того, чтобы ты стал (стала) самим собой, мальчиком (или девочкой), который смог бы подружиться с другими детьми». Подобные слова — это попытка выразить словами то, что в этот момент остро переживается ребенком. Ребенок отходит от матери, но нам известно, что отойдет он минуты на две, не больше. «Хочешь опять подойти к ней? Проверить, не ушла ли она?» Непонятно, чего ребенок хочет. Тогда идешь вместе с ним. «Видишь, мама тут, она тебя не бросает, она тут.» Ребенок снова подходит к матери, потом уходит, что-то делает и несет показать маме. Идешь вместе с ним, говоришь матери: «Ваш ребенок боится сделать что-нибудь, что вы не увидите и рассердитесь... Может быть, вы всегда смотрите, как он сходил в горшок?» — «Да, правда, я всегда проверяю, как он сходил.» — «Ну вот, значит то, что он сделал руками замещает «каки-писи», но делать и остается делать, значение не меняется.» Эссэ о стиле Луи Арагона начинается такой фразой: «Делать, по-французски, значит гадить». И это настолько верно, что каждый чувствует, но сказать не может, кроме поэта с его детским видением мира.

Вот замена делания. У Вероник говорила либо попка, либо ге­ниталии. Все это, однако, можно проговорить, и ничего в этом нет эротического, все совершенно невинно. Напротив, таким образом уходишь от эротизма к словесному, вербализированному общению.

Все это — совсем недавние открытия. И это только начало. Да и не существует похожих детей. Но именно таким образом, поти­хоньку, шажок за шажком, можно выработать новый подход к детству.

Воспитательницы, нянечки, как и матери, очень заняты и у них почти не хватает времени на то, чтобы играть и разговаривать с детьми. К тому же: «У нас ни бумага, ни игрушек, — жалуются они, — как только что-нибудь появится, сразу все очень быстро рвется, ломается, а снова игрушки взять неоткуда». Я в таких случаях возражаю: «Да, это так, но все же вы-то здесь для... того, чтобы в меру возможностей помогать развитию этих детей».

В доме ребенка как только ребенок готов к дальнейшей с ним работе, его переводят в так называемый «внутренний детский сад». Там с ними занимаются, у него появляются игрушки. Но там, где дети живут от шести месяцев до трех лет, все это невозможно, все сразу ломается и денег не напасешься. В палатах дома малютки у детей нет ничего, что можно было бы использовать для творчества, то есть для игры — только тряпки, пеленки, ночные горшки.

Воспитательницы, нянечки тоже в состоянии некоторой фрустрации: у них перед глазами только естественные нужды ребенка. То, что дети хотят и могут сделать, все это отнесено к сфере «детского сада», именно там они что-то делают руками. Присутствие же нянечек при психотерапевтических беседах с детьми и то, что они начинают таким образом понимать, что происходит с их по­допечными, само по себе уже меняет их поведение с детьми — с теми, кто проходит лечение, и с теми, кому оно не нужно, то есть с более благополучными детьми.

 

        МАЛЕНЬКИЕ ЛИДЕРЫ

 Есть дети — прирожденные руководители, командиры над теми, кто еще мал. Но их нельзя оставлять с их собственными братьями и сестрами. Насколько мне известно, это опасно.

У нас в Мезон Верт была пятилетняя малышка, которая просто паразитировала на своем трехлетнем брате (теперь в Мезон Верт мы принимаем только до трех лет) — она ни на минуту не отпускала его от себя, воспринимая его как свою часть. Когда мы запретили ей заниматься с братом, она была шокирована. Брат же, наконец, вздохнул с облегчением, потому что сестра перестала его душить. В девочкином поведении было нечто Эдипово — она хотела быть одновременно и папой и мамой этого ребенка. В конце концов, она начала его ненавидеть, хотя жила его жизненными силами. Но с того момента, как мы ей запретили заниматься со своим братом, она прекрасно занималась с другими детьми. «Когда ты находишься у нас, — сказали мы, — брат свободен и может делать все, что хочет. А ты занимаешься, чем хочешь, с другими детьми, иначе можешь идти и не приходить больше. Можешь идти, есть и другие...» Девочка поняла. Мы вели себя как коммандос. Мать же позволяла своей дочери паразитировать на младшем брате. Но с тех пор, как мы заявили: «Можешь паразитировать на других, а на нем нельзя», делать это она перестала. Вообще перестала. Она стала рассудительным лидером других детей, на которых перенесла свои интересы. Все было хорошо, потому что она не вошла в Эдипов комплекс других, с другими детьми она оставалась просто маленькой девочкой, которая для них не дублировала своим существованием ни их папу, ни их маму. Перенос состоялся. А препятствовала ему прямая генетическая связь, породившая некий эдипов аппендикс — братишка становился как бы ребенком девочки, как если бы она воображаемым образом получила его от своего отца или матери. Другой ребенок, девятилетний мальчик, который только и знал, что бесить своего младшего брата дома, оказался прекрасным лидером для остальных детей. Его мама говорила мне: «Стоит нам только зайти в какой-нибудь сад, как все дети бегут к нему, он играет с ними, развлекает. Потом говорит: «Я устал, оставьте меня в покое, я возьму книжку». И садится в какой-нибудь тихий уголок. И все ждут, пока он отдохнет. Значит, есть в нем, старшем брате-тиране, помимо этого, еще кто-то, су­ществующий так же реально, который значим не менее, и может, без какого бы то ни было ущерба для малышей, помогать им и вести за собой младших.

Встречаются такие же бабушки. С чужими детьми занимаются прекрасно, а со своими внуками ведут себя как собственники. Другие, кто не так собственнически относится к своим внукам, стараются объединить вокруг них других детей. Мне кажется, что присутствие стариков в центрах досуга, где есть детвора из разных семей, очень желательно. Но это собственническое отношение к своему ребенку, как к плоти от плоти своей, тиранично. И такое отношение надо безоговорочно искоренять. Гораздо больше пользы, когда речь идет об общении стариков и детей, может принести общение вербальное.

Теперь есть тенденция создавать группы бабушек, которые рас­сказывают всякие истории. Многие из них выступали и на телевидении. Я очень хорошо представляю себе такой радиоканал, по которому звучали бы только сказки. Почему бы и нет? По нему можно было бы читать и отрывки из великих книг...

В течение довольно длительного периода Франсуа Перье читал на «Франс-Интер» сказки. Недавно, на «Европе-1», Анни Жирардо рассказывала каждое утро какую-нибудь историю, только не сказочную. Об этом же она просила своих слушателей: «Присылайте и вы свои истории. Истории, которые случались с вами, или происходили с кем-то из ваших знакомых. Присыпайте мне». И затем, «причесав» эти истории, она рассказывала их: это были реальные истории о работе молодых девушек, об эксплуатации женщин, о свадьбах, когда всё вроде бы в порядке, но потом волк, который скрывался в шкуре жениха, показывает зубы, как только жених превращался в мужа. Можно было бы провести интересный опыт: попросить детей рассказывать перед микрофоном свои истории (почему бы это не могла быть свободная радиостанция?); это могло бы помочь другом детям, потому что слушая, что произошло с другими, они бы могли понять, что другие тоже переживали нечто подобное. И в то же время вербальная самореализация помогла бы от многого освободиться.

_____________________________________________

1 Для облегчения чтения, вместо «материнской школы» и «классов для малышей при начальных школах» — в переводе (кроме с. 448) — «детский сад», «подгото­вительные группы».

2 См.: Олдос Хаксли. «О дивный новый мир».

3 DDASS — Direction Departementale dee Affajres Sanitaere et Socialea (фр.) — Департаментское управление по делам санитарии и социального обеспечения.

4 Тогда у нас не было постоянного помещения, теперь в Мезон Верт есть свои туалет.

5 Не сожаление ли толкает мужчину или женщину— не всем удается стать сестрами     и братьями короля — обращаться с ребенком, как некогда обращались с королем,   и приносить его горшок в комнату? (Ф. Д.).

6 L'lmage mconsciente du corps, P. Dolto, Seuil, 1984.

7 Для того, чтобы получить доступ к символической матери, ребенок должен временно отказаться от присутствия матери реальной, и даже любой матери. Это процесс отрывания от груди, переживаемый с одной и с другой стороны. Для ребенка более благоприятна инициатива к отрыванню от груди, выражаемая им самим и лишь принимаемая матерью, чем наоборот (Ф. Д.).